Бремя войны. Из истории Богословского института (1939–1946)

Война, как смерть, всегда застигает врасплох и создает растерянность. Парализуются простейшие функции общей жизни и наступают лишения. Что проще и естественнее того, что летом, в августе, профессора на вакациях, в разъездах? Но вот 3 сентября опустился железный занавес на границах, и наших шесть коллег оказались отрезанными от Франции: архим. Кассиан — на Афоне, о. Г. Флоровский и о. Н. Афанасьев — в Швейцарии, Б.И. Сове — в Финляндии, о. Киприан — в Югославии. Из них только о. Киприан и о. Н. Афанасьев захотели и успели прорвать эту блокаду. Остальных мы лишились на все семь лет войны. В начале июня 1940 года от оккупации Парижа бежали на юг Франции Г.П. Федотов и Б.П. Вышеславцев. Первый затем через Африку эмигрировал в Америку, а проф. Вышеславцев при немцах вновь вернулся в Париж. В 1945 году Б.П. Вышеславцев, в поисках заработка, уехал в Прагу, но в 1946 году, при крушении немецкого фронта, рискуя жизнью от наступивших большевиков, чудом спасся в Швейцарии. От первого дня войны и до водворения немцев в Париже мы десять месяцев лишены были проф. В.В. Зеньковского, запертого французской политической полицией в одном из концлагерей по каким-то темным доносам.

Едва не половинный убыток в профессорских силах превзойден был еще большим убытком студентов. Не только невозможность возвращения с вакаций из-за границы (Прибалтики, Польши, даже из Америки), но и воинская повинность во Франции, упавшая и на эмигрантов, не говоря уже о части молодежи, ставшей французами по паспорту, — все это умаляло до одной трети состав учащихся и совершенно отнимало возможность набора нового первого курса.

Но и над этими уронами превалировал еще более грозный вопрос — финансовый. Существование Богословского института всецело зависело и зависит от иностранных денежных средств. Малосильная русская эмиграция могла бы едва поддержать какие-нибудь курсы псаломщиков или элементарные пастырские курсы преподавательскими силами старого священства. Не более. Содержание ученых специалистов, печатание их трудов, создание библиотеки и обеспечение стипендиями студентов — это под силу только каким-то «державным» организациям, каковыми и были великие протестантские Церкви, преимущественно англиканские. При обычном годовом кружечном сборе в пользу Богословского института за рождественской всенощной русским прихожанам повторно разъяснялось, что лепта, за которой к ним обращается епархиальная власть, не есть достаточная сумма для содержания высшей пастырской и богословской школы, что это только капля в море; что Богословский институт — дорогостоящее учреждение. Это — дорогой дар, с особыми жертвенными усилиями собираемый благочестивой ревностью инославных Церквей и приносимый ими на вспоможение и созидание бедствующей под игом безбожных гонений Церкви Русской. Но малая русская лепта при этом имеет великое символическое и реальное значение. По ней судят иностранцы, что русские действительно понимают и ценят роль богословской образованности своей родной Церкви. И, видя это, иностранцы дают сторицею. Такова тема проповеди, которую обычно развивал с амвона после Евангелия на утрене Рождества Христова приснопамятный наместник Сергиевского подворья епископ Иоанн (бывший протоиерей Гавриил Леончуков). Война замыкала почти герметически источники получения средств из заграницы. Правда, экуменический центр в нейтральной Швейцарии пространственно был близок, но и он сам по себе терпел катастрофу, и воюющая Англия и Франция были от него закрыты. Оставались при нас наши друзья-американцы — П.Ф. Андерсон и Д.И. Лаури. Но и их добрая воля пред грандиозностью событий впадала в резиньяцию. Учитывая свое бессилие гарантировать содержание Богословского института, они добросовестно сказали митрополиту Евлогию: «Закрывайте. Даст Бог, кончится война, там видно будет, что можно сделать…» Существующую организацию Богословского института рекомендовали превратить в Ликвидационную комиссию по делам Богословского института. Перестали, распоряжением митрополита Евлогия, существовать Правление, Совет профессоров, вся администрация Богословского института. Все, кто были в наличности, начиная от декана и кончая казначеем и заведующим хозяйством, — все стали членами единой Комиссии. Так писались и протоколы ее заседаний.

На самого митрополита Евлогия факт войны подействовал разрушительно. В две-три недели от потрясения внутреннего он и внешне изменился. Вернувшийся во второй половине сентября с отдыха на атлантическом побережье (первые недели мобилизации железные дороги для частного лица были закрыты) М.М. Осоргин не узнал митрополита Евлогия. Его молодое розовое лицо с лучисто сияющими живыми карими глазами теперь стало одутловато-бледным, глаза погасли, затуманились и приняли выражение как у человека, переносящего непрестанную острую боль. Картина внезапно наступившей старости. В эти же дни, именно от объявления войны, один из молодых племянников митрополита Евлогия, по возрасту подлежащих мобилизации, сошел с ума. Митрополиту пришлось пережить сдачу его в дом сумасшедших, что часто бывает тяжелее похорон. А перед тем в августе митрополит Евлогий еще был полон оптимизма и даже собирался поехать на отдых в Карпаты по приглашению митрополита Буковинского Виссариона, русофила, учившегося в Киевской Духовной Академии. В таком подавленном состоянии духа митрополит Евлогий легко поддался паническому решению о ликвидации Богословского института. Заразительность паники велика. Сидевший в летнем уединении в женском монастырьке Moisenay-le-grand о. Сергий Булгаков писал, что библиотеку Академии следовало бы уложить в ящики и перевезти для сохранности (?) в этот монастырь, что тут под рукой есть и рабочий человек, которому можно поручить эту операцию. [Из Женевы очутившийся там о. Георгий Флоровский и о. Николай Афанасьев, получившие из экуменистического центра некую сумму ассигнованных на Академию денег, писали в Париж, требуя от секретаря и казначея отчета о состоянии бюджетных сумм, мысля Академию закрытой и лишь в процессе ликвидации. Так человеческий разум, приспособленный к обычному ходу вещей, теряется и слепнет при катастрофах.] Нам, сидевшим неподвижно на горке преподобного Сергия, положение дел казалось по инерции более устойчивым. Инерция в жизни — великая пассивная сила. Мы чувствовали так: почему нам заживо хоронить себя? Будем, перекрестясь, жить как жили, насколько хватит средств и сил, и умрем, если неизбежно, естественной, а не выдуманной смертью. Кучка учащих и кучка учащихся, очутившись в тупике, решили не сдаваться до последней возможности. С нами еще были пока наши упомянутые патроны-американцы. Мы написали наши SOS во все стороны: в Америку, в Англию, в Женеву. Верили в христианскую и филантропическую почку, которая нас питала. Мы в Париже еще не были осажденной крепостью, какой стали через девять месяцев под немцами. Кучка студентов в октябре пополнилась вернувшимися с вакаций из провинции, но не из-за границы. Одни уже были мобилизованы. Другие ждали своей очереди. Но была группа прибалтийцев на особом положении. Франция не считала их, как русских эмигрантов, обязанными служить в ее армии, формально числила их подданными независимых государств, в данный момент якобы нейтральных. Это сохраняло нам лишний пяток студентов.

Когда мы решили продолжать жить, во второй половине сентября сиротливая группа студентов, человек семь (некоторые ушли на заработки), была собрана в пустой, холодной и голодной столовой, и ей было объявлено: «Наша школа как таковая будет стараться жить до последней возможности. Гарантировать прежних студенческих стипендий, как и ничего другого, мы не в состоянии. Пока можем дать только по пять франков в день на питание. Кухня с посудой и газом в распоряжении студентов. Студенты свободны попытаться нести подвиг учебы или уйти на положение рабочих». Совместимые с учебой сторонние заработки, конечно, не воспрещались. Студенты приняли условия.

Доложились митрополиту, помолились преподобному [Сергию] 8 октября (25/IX) и, по обычаю, начали учебный год с малолюдными тремя курсами II–IV, без I-го курса. Предметы преподавания разделили между собою, можно сказать, «пачками». Отец С. Булгаков кроме догматики взял и часть Нового Завета. Новый Завет в целом поручен был Ф.Г. Спасскому. С нетерпением жданный о. Киприан кроме своей литургики взял на себя осиротевшую кафедру патрологии и, сверх того, кафедры пастырского богословия, гомилетики и греческого языка. А.В. Карташев кроме истории Церкви снова взял на себя бремя всего Ветхого Завета с еврейским языком. Философская дисциплина — временно (до возвращения проф. Зеньковского) — передана была Л.А. Зандеру и В.Н. Ильину. К.В. Мочульский кроме церковнославянского языка и части латинского языка должен был читать и историю Западной Церкви. Временно отсрочивалось до последнего курса преподавание церковного права. Для выпускаемых экзамен ограничивался минимумом среднешкольной «практической каноники» по учебнику Нечаева.

Так начали втягиваться в регулярную трудовую школьную жизнь и убеждаться, что панический проект ликвидации Богословского института преждевременен. Для митрополита Евлогия это, кажется, было более всего неожиданно. Без всякой отмены explicite его распоряжения о закрытии нормальных органов академического управления опять молча разрешено было действовать и Правлению, и Совету профессоров, и Инспекции. Протоколы митрополит, как ректор, опять подписывал. Уменьшенные денежные капли на покрытие бюджета опять прямыми и обходными путями продолжали капать. «Жизнь жительствует». Создаются психология и быт военного времени. Убывает питание. Убывает топливо, и, как нарочно, Париж переживает подряд две необычно холодные зимы, с небывалыми снежными завалами. Нежданно-негаданно днем и ночью, на всякое время и на всякий час, воют зловещие сирены и треплют нервы. Жизнь диктует и создает приспособление. Молчаливо не исполняется буква закона — всем всегда бежать в могильные «абри». Внутри зданий — в храмах, в аудиториях, в классах, в бюро, в мастерских, просто в своих комнатах — люди, сжавшись, делают свое дело. Сидим в пальто в скупо и не всегда отапливаемых аудиториях. Проводим Рождество еще по-старому. Окна церкви вечером затемнили черными бумажными завесами. На Пасху уже лишены и звона, и ночной службы. Утреня в восемь часов вечера. Для обитателей Подворья есть и литургия в двенадцать часов ночи, для прихода — лишь утром в десять часов. «Жизнь жительствует».

5 мая мы празднуем пятнадцатилетний юбилей Академии, с речами, при большом стечении художественной публики. И митрополит Евлогий высказывает свое изумление и радость, что Академия неожиданно как-то существует. Никто ясно не сознает еще, что нависла уже близкая катастрофа. 10 мая началось роковое наступление немцев, завершившееся для нас парадным вступлением в Париж через соседние нам Porte Pantin — 15 июня. Богослужебная жизнь на Подворье и для студентов, и для богомольцев не прерывалась ни на один день. Но ход экзаменов приблизительно от 10–20 июня невольно прервался. Ни студентам, живущим в городе, ни преподавателям нельзя было регулярно сноситься с Академией. Прекратились пути городского сообщения, даже метро. Улицы Парижа превратились почти в непроходимые реки сплошным потоком текущих автомобилей. По безумной указке или инстинкту через Париж на юг неслось все население не только севера Франции, но и Бельгии. По стопам бегущих, при непрерывных днем и ночью громах авиации, артиллерии, взрывах мостов и фортов и в апокалиптических дымах сжигаемых складов нефти, подошли 14 июня немцы. И Париж как бы внезапно заснул или умер. Пустота на улицах и площадях при свете дня небывалая. Только новые господа в своих широковатых шлемах монопольно и тоже редко-редко пролетают по молчаливой пустыне оцепеневшего города…

Мы продолжали и кончили свои экзамены. Часть студентов, ждавших мобилизации, осталась с нами, один даже вернулся с фронта. Но из южной Франции, из государства маршала Петена, мы так и не могли вызволить ни двух рвавшихся к нам студентов, ни двух мечтавших вновь поступить кандидатов. Линия оказалась для нас непереходимой.

Начались годы оккупации, годы голода, холода, обеднения и истощения. Карточная система на все, и черный рынок, как манящая фата-моргана. К недоеданию сравнительно легко приспособились. Но холод отравлял существование вдвойне благодаря истощению. Студенты влились в общую систему корпоративных кантин. Легализованы были в подконтрольную кантину и, сверх личных карточек, получали еще некоторые элементарные овощи (капусту, свеклу, брюкву) и немного варенья. Но скоро выродившееся кантинное снабжение заставило отказаться от него. Студенты перешли на питание в так называемом «Реско», то есть в «Restorante Communautaires», где за один и тот же обед люди разного обеспечения платили разную цену. Это социально остроумное и справедливое, по голодному времени, учреждение правительства Петена оценено было народным мнением положительно и даже удержалось на некоторое время и по освобождении Парижа, несмотря на вражду ко всему петеновскому.

Немцы, войдя в Париж, не могли долго не обращать на нас внимания, хотя бы уже по тому одному, что мы владели их национальным недвижимым имуществом, потерянным ими в той войне. Теперь их прельщала мечта прямого отобрания, хотя бы и с «выкупом по справедливой оценке». Поодиночке и группами стали навещать Подворье победители, почти исключительно в военной форме, но в большинстве богословы или пасторы.

Сначала явился штатский чиновник от Гестапо в секретариат и допрашивал, на какие мы средства существуем. Совершенно откровенно мы объяснили ему, что главные средства — от протестантского Мирового Совета Церквей, имеющего свой центр в Женеве; что теперь мы их почти лишены, мы сократились во всем и бедствуем; что глава французского протестантизма пастор Бергнер и его помощники теперь усиленно помогают нам. Последнее совершенно соответствовало действительности. Мы, конечно, не обнаружили имен пастора О’Коннора и благодетельного Анрио, который умел косвенно снабжать нас женевскими ассигнованиями. Тон анкетера из Гестапо был недоверчивый, недружелюбный. Ему мы предложили изучить нашу бухгалтерию. Он не проявил никакой охоты. Скоро ушел, ничего не сказав. И затем ни он, ни кто другой с этими допросами к нам не являлся.

Звонят по телефону к наместнику Подворья, епископу Иоанну, просят свидания два офицера-священника. Епископ пригласил переводчиком К.Е. Замена. Посетители оказываются один протестантом, а другой католиком и заинтересованы только вопросом: как мы, русские, смотрим на обезбожение нашего народа большевиками? Сохранится ли вера в народе? Они оба в тревоге от их нацистского официального безбожия. Протестант смотрит безнадежно — безбожие победило. Католик — хитрее и оптимистичнее и горячо ухватывался за наш оптимизм, за нашу веру в неистребимость народной религиозности. Посетители — искренние скорбящие пастыри. Ничем более не интересуются. Лишь позднее нам становится ясным, что это были представители оппозиционной гитлеризму христианской Германии в обеих ее исповеданиях.

Заходит в Академию офицер лет тридцати пяти, рекомендуется как богослов, может быть, и по поручению Гестапо. Но беседует как ученый, расспрашивает грамотно о преподаваемых науках, вообще о состоянии Академии. Спустя некоторое время вновь, как уже знакомый, приходит на минутку, чтобы передать нам немецкий листок, в котором нечто напечатано о нас. Это оказывается № 184 «Bote von Bethel», трехстраничная брошюрка, принадлежащая перу пастора Ф. фон Бодельшвинга-сына. В ней он кратко излагает все созидательное дело своего отца, сообщает о переходе места и церкви к русским эмигрантам, о портрете его отца, висящем в академической аудитории vis-a-vis с портретом патриарха Тихона, о дружеских сношениях русской академии с Бетелем. А в конце, говоря о грандиозных изменениях в международных отношениях, вносимых этой войной, о возможном великом примирении, высказывает мечту, что, может быть, эта «колыбель Бетеля» и будет возвращена ему. При высоком тоне всей брошюры и эта столь естественная для «бетельцев» мечта не звучит для нас ни враждебно, ни обидно. Но тогда столь нарочитая передача нам к сведению этих строк не показалась нам «благой вестью»…

Несколько позднее «бетельцы», как часть «Исповеднической Церкви», так резко разошлись с официальным гитлеризмом, что просили передать нам, чтобы мы не беспокоились, пастор Бодельшвинг никогда не позволит себе прибегать к внешнему насилию для отобрания имуществ, посвященных христианскому делу.

Новая телефонада к наместнику. Может ли группа штаб- и обер-офицеров осмотреть храм? Милости просим! Около одиннадцати с половиной часов автомобили подвозят толпу человек в двадцать высоких офицеров солидного возраста в темных шинелях, мелькают адмиральские и генеральские отвороты; идут, оглядываясь, к церкви. Гид — молодой морской офицер — просит разрешения пропеть гимн и сказать проповедь, поясняет, что гости в большинстве — пасторы. Епископ разрешает, только бы не входили в алтарь. Осмотрев молча украшенные иконами стены, посетители быстро выстраиваются, и раздаются мощные стройные звуки гимнов. Гид просит разрешения взойти на амвон проповеднику. Ему ставится даже аналой, и гремит краткое, вероятно, победное слово. От Академии никого в храме не было. Офицер-гид проходит в секретариат, благодарит за любезный прием, и все тихо удаляются. Трудно отогнать мысль о возможном выселении нас отсюда…

Этот замысел с грубой откровенностью и выявляет г. Флейшхауер, крупный чин комендатуры Парижа. Об его грозном появлении на Подворье рассказывает М.М. Осоргин, всю эту до театральности живописную сцену переживший.

К Подворью и Академии тянулись щупальца двух тогда еще скрытых внутренних течений политической и церковной Германии. Проводниками для них были русско-эмигрантские настроения. Наши правые, ориентировавшиеся на победоносный гитлеризм, освещали нас как врагов. Наши левые не видели для себя никакой опоры в Германии и не имели там связей. Но сами германские конспираторы против Гитлера, неведомо для нас, держат нас на учете, как силу, для них ценную. В этой скрытой для нас борьбе, как выяснилось потом, были моменты, когда судьба Академии и ее профессоров висела на волоске. Нам грозили закрытие и депортация в знаменитые лагеря.

Непосредственные спасители наши подходили к нам очень близко, мы их видели, но… не могли знать. Германская конспирация была очень тонкой. Бомба 20 июля 1945 года показала, что заговорщик принес ее в деловом портфеле, как член Высшего тайного совета, в самую заповедную комнату Гитлера. То же конспиративное участие антигитлеровцев было и в аппарате немецкого Церковного управления. Управление возглавлялось лютеранским епископом Геккелем, принимавшим официальную нацистскую политику, вопреки оппозиционной «Исповеднической Церкви». Но в Совете при епископе Геккеле состояли люди, активные в тайной оппозиции. Многие из них погибли при расследовании покушения. Так, например, изобличен и погиб Тодт, которому наша Академия обязана своим спасением. Об этом сейчас ниже. Слава Богу, не погиб д-р Герстенмайер. Теперь об этом можно говорить открыто. Занимая в Церковном управлении место, соответствующее министру иностранных дел, он ездил и ревизовал церковные дела во всех странах германской оккупации, в Европе и на Балканах. Приехал осенью 1941 года и в Париж. Здесь немцы с 1940 года заняли протестантский дом с церковью на рю Бланш и в нем водворили, на правах благочинного, уже около пятнадцати лет работавшего на юге Франции для протестантов немецкого языка молодого, полного сил пастора Петерса. Последний до войны был участником многих съездов экуменистического характера, в которых участвовали и наши профессора Зеньковский и Зандер. Они знали Петерса, он — их и через них нашу Академию. Бесхитростный в политике, усердный служака своего ведомства, Петерс принадлежал к официальной Церкви еп. Геккеля и честно делал свою карьеру.

Как только загремели 21 июня 1941 года громы Гитлерова похода на Россию и посыпались сотни тысяч, а потом и миллионы сдавшихся советских пленных, Петерс нашел нас и попросил не оставлять его без практических советов. Ему, благочестивому пастору, рисовалось вдохновенное поприще христианской миссии среди миллионов освобожденного от принудительного безбожия народа. Он хотел их снабжать русскими Евангелиями. Но где их взять? Торопил дать ему сметные справки из русских типографий: сколько будет стоить издание пятидесяти — ста тысяч русских Евангелий? Просил через него осведомлять входящее в пределы России немецкое правительство: как разбираться в русских церковных делах, что делать? Просил нас написать о проблемах русского Православия, русского богословия, Русской Церкви ряд статей и издать свежий сборник на немецком языке для влияния на сознание немецких церковных деятелей, вовлеченных в русскую интервенцию. Написали, скромные гонорары через некоторое время получили, но, конечно, русский сборник не мог появиться в тоталитарном царстве Гитлера. Наивный Петерс стыдливо замолчал. Может быть, даже получил нагоняй от властей предержащих за свои «благоглупости» в русском вопросе. Пишущий эти строки сам слышал из уст блестящего французского публициста Фабра Люса, знающего двенадцать языков, в том числе и русский, как вожди немецкой государственной политики мыслили о русском вопросе. Разговор был в правительственном центре в Виши. Цвет германского и дипломатического офицерства. Немцы подходили к Киеву. Свободный сноб культуры, ни в чем не заинтересованный идеолог, Фабр Люс, до некоторой степени «спец» в русских делах, пристает к германским полковникам и генералам: «Почему вы не торопитесь создать из русских русское правительство? Как же вы сможете иначе управлять Россией?» Смеясь в лицо «простофиле», ученые немецкие полковники отвечали: «Очень просто. Никакой России и русской нации нет. Есть народ — раб, рабочая сила. Теперь им помыкают иудеи, а далее будем управлять мы». Таков был «полет мысли» питомцев Розенберговской философии. Но сила власти была в руках этих безумцев. Наивные провинциалы Петерсы до конца не были в курсе этого безумия. И от этого пагубного и для самой Германии безумия Герстенмайеры старались дипломатически отвести ревизуемых ими на местах Петерсов. Приехав в Париж, Герстенмайер одобрил и поощрил начинания Петерса в направлении дружбы с нашей Академией. Он пригласил нас вновь и, уже «как власть имущий», обещал давать нашим профессорским стипендиатам одну или две стипендии для научного усовершенствования на богословском греческом факультете в Афинах, а также, если желают, и на факультетах германских. А во время своего объезда Балкан о том же сговорился и с греками в Афинах, чтобы давать им стипендию на пребывание в нашей Академии в Париже. Вообще развивал идею солидарности Православных Церквей на почве богословской науки и на этой же почве — их общего экуменистического сближения с германскими Церквами. Говорил о важности нашей богословской школы для восстановления Русской Церкви в освобожденной России. Идеология, немыслимая и неприемлемая для Розенбергов и Гитлеров. Мы не без приятных чувств все это слушали и недоумевали: что это за сфинкс — германская якобы только антикоммунистическая война? И из этих разговоров ничего не выходило. Розенберг одолевал. Петерс дружественно посылал нам даровые билеты на концерты духовной музыки, организованные в соборе Нотр-Дам оккупационными войсками. Мы и не подозревали, что закулисная для нас борьба за нас и против нас в это время могла кончиться не богословской дружбой и посулами стипендий, а нашей депортацией в лагеря смерти. М.М. Осоргин в своей главе рассказывает, как к нам протягивалась следовательская рука с самых страшных верхов охранной гитлеровской власти. Когда со мной беседовал следователь-разведчик, я чувствовал, что у него лично нет ни придирчивости, ни озлобления и никакого предубеждения. Скрывать мне было перед ним решительно нечего. Все говорилось начистоту: кто мы по отношению к большевистской России, к легализированной в СССР сергиевской Церкви, к карловацкой, к советской юрисдикции, к их обвинениям нас в «ересях» и т. д. Следователь оказался и интеллигентным, и просто честным человеком. Его доклад, очевидно, не поддержал той низкой клеветы, которую сплели наши враги-доносчики. Но, может быть, и это не помогло бы, если бы в высшей инстанции у нас не оказалось еще более высокопоставленного защитника. Таковым был казненный после покушения 20 июля 1945 года Тодт.

Это открылось нам уже после освобождения, когда Л.А. Зандер приехал в первый раз в Женеву. Там в Экуменистическом центре ему была поведана тайная история о Тодте как нашем заступнике. Тронутый этим волнующим фактом, Совет Академии немедленно постановил изготовить хорошую стильную древнерусского письма икону и послать с соответствующим адресом вдове Тодта. Все это в ускоренном порядке было сделано, и от вдовы Тодта был получен пространный благодарственный ответ. Так вновь завязывались у Академии дружеские связи с исповедническими кругами германских Церквей.

Возвращаясь несколько назад, следует еще с благодарностью вспомнить дружеское «ухаживание за нами» пастора Петерса и его желание снискать к нам благоволение государственной Церкви епископа Геккеля. Это тем легче было осуществить, что рядом с епископом Геккелем во главе Церковного управления стоял наш принципиальный друг д-р Герстенмайер. Ранней весной в Великом посте 1944 года пастор Петерс доставил нам на немецком автомобиле два ящика с недоступными нам по цене немецкими богословскими книгами. Это были главным образом дорогие объемистые энциклопедии.

Вслед за этим в условленный час пастор Петерс с другим делегатом от епископа Геккеля явились в Академию для парадного вручения этого дара и были приняты в комнате заседаний Совета, обставленной по стенам справочными изданиями, где затем помещены подаренные энциклопедии. Гостям был предложен наш убогий псевдочай (о настоящем мы и забыли) с какой-то убогой сладостью и темными сухарями. С нашей стороны были обращены к гостям две краткие речи — о. С. Булгакова и пишущего эти строки. Затем говорили гости. Все было недлительно, в самых общих туманных выражениях и без дипломатической напряженности с той и с другой стороны. Надо вообще заметить, что немалую смягчающую роль во встречах и сношениях наших с немцами играло то обстоятельство, что худо ли хорошо ли, но мы всегда говорили по-немецки. Такова была, в отличие от нового поколения, выучка старой университетской и духовно-академической школы. За эти приезды к нам немцев и за привезенные ими ящики с книгами нам пришлось в момент освобождения Парижа расплатиться некоторыми грубостями и угрозами со стороны французской «улицы», о чем ниже.

Не помог и противовес противоположной невольной демонстрации в виде парадного пасхального приезда к нам на Фоминой неделе 1944 года епископа Боссара, Парижского архиепископа. Мы ничем активно не вызывали «ухаживания за нами» и с этой стороны, но мы были по существу рады этому смягчению сердца всегда имперски-гордой Римско-Католической Церкви, в муках военных лишений почуявшей ценность общехристианской солидарности. Митрополит Евлогий распорядился, чтобы мы встретили епископа с колокольным звоном, архиерейским входным «Светися, светися!..» и стихирами Пасхи в самом храме. Угостить этих гостей по моменту мы имели возможность русскими куличом и пасхой. Разговор был дружеский. Епископ Боссар изложил свою программную мечту: начать здесь, в Париже, издавать при нашем участии некие тетради — журнал экуменистического характера со статьями и православными, и римско-католическими. Епископ Боссар говорил о трудностях материальных и технических для данного предприятия в настоящий момент, но чувствовалось, что он исходит из оптимистических расчетов на скорое освобождение. В этой форме наше богословское общение с римо-католиками не осуществилось, но оно, как мы упоминаем в другой главе, развилось и растет в новых формах. Встреча эта была одним из светлых моментов в томительные годы нашего «осадного положения».

В самую историческую ночь 6 июня 1945 года штурмовой высадки союзников на севере Франции, что было смертельной раной для Гитлера, мы потеряли о. Сергия Булгакова, разбитого параличом, и пережили без него «муки рождения» в новую свободную жизнь.

Через год, когда немцы уже явно погибали, наши апокалипсические лишения на пороге освобождения все возрастали. Наступили конвульсии августа. То гасло электричество, то прерывался газ. Обитатели Подворья, чтобы вскипятить чайник воды или кастрюлю картошки, разводили в потемках сада костры, шутя словами песенника: «Мой костер в тумане светит…» Но самые страшные и рискованные минуты пришлось пережить после 20 августа, когда покидающие Париж части делали мстительные авиационные набеги. И как раз доставалось нашему району. По-видимому, было намерение разрушить железнодорожную линию, идущую в сорока метрах от Подворья, и особенно — вход в туннель в соседнем парке, ибо ближайшая улица Mouzaia разрушена бессмысленно на большом протяжении. Против Подворья стояли вагоны-цистерны с бензином. В случае попадания разрушение Подворья было бы великое. Но Бог хранил…

Наконец настали торжественные сумерки вечера 26 августа. Замолкла канонада. Что-то свершилось важное в тишине. Отряды Леклерка в это время (10–11 часов вечера) уже вливались в Орлеанские ворота Парижа. Колокола Sacre Coeur и Bourdon Notre Dame своими басами украшали гимн благодарности Богу со всех колоколен ликующей столицы. То была минута духовной красоты…

Но, как во всем человеческом, есть и обратная сторона медали. Выявилось и безобразие, и одна грязная клякса брызнула и на нас. В первые же дни освобожденного Парижа анархические «резистанцы» ворвались на Подворье в поисках скрытого здесь немецкого оружия (?!). Чудовищно, но по ненормальной логике военного времени как-то объяснимо. Во-первых, посещение Подворья немцами, почти всегда в военных мундирах, окружающим нас жителям-французам могло казаться загадочным. Но, вероятно, показались особенно подозрительными два ящика книг, привезенных пастором Петерсом. Прошло уже более двух лет с тех пор, но какой-то мудрец крепко это запомнил. Ворвавшиеся искали именно «ящики с оружием». Они были легально сопровождаемы чинами полиции в форме. Но последние были уже нового подбора, были враждебно настроены и не скрывали этого. Характерно, что искать оружие толпа не захотела в наших домиках, аудиториях и дортуарах, заглянув без порядка кто куда. Вожаки стремились в церковь. Вошли не снимая шапок, некоторые именно полицейские чины, явно для демонстрации, держали в зубах дымящиеся сигареты. Вошли в алтарь, своими руками открыли жертвенник и престол, полуоткрыли напрестольные облачения и, заглядывая и щупая под престолом, убедились, что оружия нет. Во вторую очередь у толпы была каким-то тоже мудрецом подсказанная задача — открыть среди обитателей Подворья, немногих в тот момент студентов, переодетых немецких офицеров. Поводом к тому послужили, может быть, плохонькие гимнастерочки с толкучего рынка, похожие на военные, на некоторых студентах. Все студенты предъявили свои документы с фотографиями. Ни к кому не придрались. Вожди и толпа, почувствовав неудачу своего налета, довольно скоро исчезли. Архимандрит Киприан немедленно сделал рапорт митрополиту Евлогию, и было решено и совершено малое освящение храма после его кощунственного осквернения. Архиепископу Парижскому была подана жалоба, и вскоре от него получено было письменное соболезнование и невольное извинение за дошедших до невменяемости французских властей… На этой спазме оборвалось для нас и спало с плеч тяжелое бремя войны.

Начались давно не испытанные радости розговен после строгого поста. Американские посылки с чаем, кофе, сахаром, белой мукой были не только отрадой телесной, но и эмпирическим переживанием веры, что после смерти действительно бывает воскресение.

Публикация на сайте с разрешения издателя по: Вестник РХД №196. Париж-Москва.

Залишити відповідь