Читая Шмемана. Американские заметки

Год Шмемана


Уходящий год (2006-й. – Ред.) был для меня “годом Шмемана”. И я уверен, не для меня одного. После рождественской службы настоятель нашего храма объявил с амвона, что в киоске продаётся книга, которую он всем рекомендует, – “Дневники” о. Александра Шмемана. Читать дневники? Вот уж чего никогда не любил. Да и книга толстенная, 720 страниц, давно такие в руки не брал. С трудом себя пересилил. Раскрыл наугад, пробежал несколько строк. И… перехватило дыхание. Каждый раз потом, попадая в храм, покупал ещё и весь год раздаривал.


“Дневники” все читали по-разному (см. также “Истина и жизнь” N 5N 7-8/06. – Ред.). В Харькове, куда я привёз книгу, один мой друг, владеющий скорочтением, проглотил её за два дня. Другой говорит: “Читаю в день по две-три страницы. Больше не могу – распирает грудь”. Сам я ближе к такому, последнему случаю. Читал с карандашиком. Начало важной мысли, просто меткий эпитет помечал, как обычно, косым крестиком. Некоторые страницы в результате – как звёздное небо. От таких страниц – ощущение невероятной близости. И в то же время – качественного скачка. Собственные впечатления и мысли узнаются, но неизмеримо углубляются и обретают совершенную форму.


Шмемана я читал и раньше. Его брошюрки “За жизнь мира” или “Водой и Духом”, которые и сейчас продаются кое-где в храмах, оставили очень тёплое чувство. А книга “Введение в литургическое богословие” когда-то, больше двадцати лет назад, пришлась очень кстати, прочистив мою бедную голову от многих заблуждений. Тогда я писал в Академии художеств дипломную работу о символике византийского крестово-купольного храма. Но там была наука, публицистика, тексты для других. Здесь же, в “Дневниках”, всё написано для себя. Однако сказанное совсем тихо звучит порой оглушительно. Сокровенный внутренний голос раздаётся громоподобно, словно Божий глас.


Чтение “Дневников” растянулось у меня надолго. И всколыхнуло воспоминания о давней поездке в Америку.


Небоскрёбы души


В Америке я был десять лет назад, когда меня пригласили в самый центр её, в Форт-Коллинс, университетский городок в штате Колорадо, где проходила международная выставка плаката. А на обратном пути я несколько дней провёл в Нью-Йорке.


Он произвёл неизгладимое впечатление. Разноцветной нью-йоркской толпой, которая выглядит обобщённой моделью населения земного шара, невозможно налюбоваться. Но больше всего поразили меня небоскрёбы. Оказалось, эти символы бездушной индустриальной цивилизации нисколько не подавляют. Наоборот. На человеческом уровне город устроен очень уютно, дружественно. Но ты всё время чувствуешь присутствие другого измерения. А стоит поднять глаза – переживаешь настоящий катарсис вознесения на небеса.


Здесь какая-то тайна – по духоподъёмной силе с небоскрёбами Нью-Йорка могут соперничать разве что своды крестово-купольного храма. Небоскрёбы показались построенными не на земле, а на небе. Лестницами, спущенными к нам с небес.


Больше в Нью-Йорке я не был, и мои первые впечатления остались последними. Тем временем там побывало множество моих коллег-дизайнеров. Но мало кто согласился разделить моё восхищение. Нежданно-негаданно это сделал о. Александр Шмеман. Небоскрёбы в его “Дневниках” – постоянные герои. “Что-то грандиозное в этих громадах… и что-то меня всегда “вдохновляющее””.


Шмеман восторгался Нью-Йорком. При любой погоде и в любое время года. “Великолепие – в этом солнце, в этом утре – небоскрёбов, да и вообще Нью-Йорка”. “Наслаждение от Нью-Йорка в весеннем ликовании”. “Потрясающий вид на Нью-Йорк, сначала в свете заката, потом в ночных огнях. Очевидная для меня красота этого зрелища”. “Невероятная красота Нью-Йорка: сотен тысяч окон в снежных сумерках”. “Вчера – в невероятно ясную, страшно морозную ночь – потрясающий вид Нью-Йорка перед въездом в сам город”.


Чуть ли не на каждой странице у него – тонкие лирические описания природы. Но в той же мере, в какой он был чутким натуралистом, Шмеман был урбанистом, горячо любившим городскую жизнь. “Не “деревня”, а город – символ, реальность христианской веры… “Природой” без города занято язычество”, – писал он.


Американское небо


Говорят: “Америка и Нью-Йорк”. Конечно, между одноэтажной Америкой в Колорадо и небоскрёбами Нью-Йорка – большая разница. Но что их безусловно объединяет, так это небо. Наши бескрайние просторы почему-то приковывают внимание прежде всего к размерам земли, к русскому полю. Американские – к небу.


Сами американцы – и в маленьком Форт-Коллинсе и в гигантском Нью-Йорке – приветливы и доброжелательны. Их самоотверженность постоянно поражала Шмемана. “Есть у американцев некое, им имманентное, добро, желание, чтобы всё вышло хорошо, уменье отдавать себя”. “Ещё раз “умилялся” на Америку. Эта всегдашняя готовность отдать время, работать”.


Но небо, американское небо – это их духовное испытание. Оно проверяет людей на то, что они значат сами по себе, без опоры на спасительные исторические традиции.


“Америка духовно трудна, – пишет о. Александр. – Во-первых, потому, что Америка – это страна великого одиночества. Каждый – наедине со своей судьбой, под огромным небом, среди необъятной страны. Любая “культура”, “традиция”, “корни” кажутся маленькими, и люди, истерически держась за них, где-то на глубине сознания, подспудно знают их иллюзорность. Во-вторых, потому, что это одиночество требует от каждого экзистенциального ответа на вопрос “to be or not to be”, и это значит – усилия”.


“И эти просторы, эти американские города, “Америка” – в её таинственной сущности… Где потому так всё “громко” (голоса, рекламы, музыка), что всё время нужно перекричать, заглушить тишину этого одиночества”.


Великая страна, но не великая держава


Про себя о. Александр писал: “Имея “родину” во Франции, будучи частью русского “народа”, я наконец ощущал США своим государством”. Он испытывал восхищение американской государственностью, “восхищение этой системой, “вынимающей” из политики то, что делает её злом: ненависть. Чудо Америки”.


Глядя на церемонию президентской инаугурации, он записывает в дневнике: “Восхищение Америкой, подлинная радость. Простота этой церемонии… В ней вся Америка, всё то невыразимое, что делает её действительно великой. …Нет, восхищает меня Америка, её глубокая сущность, Америка, нашедшая – одна во всём мире! – какую-то формулу, почти чудесную, государства и общества, не превращающихся в идолов”.


И при этом: “Америка: сколько раз за один день ругаешь её и восхищаешься ею!” “США – великая страна, но не великая держава. Трагедия её в почти удивительномнезнании мира и в равнодушии к нему. …У неё нет с миром никакого общего языка, она всегда и со всеми говорит по-американски. …В мировых делах американцы никогда и ничего не понимают“.


Но и мир отвечает Америке таким же непониманием. Волны ожесточённого антиамериканизма постоянно захлёстывают планету. Послушать наших юмористов, какого-нибудь Задорнова, в Америке вообще живут одни самодовольные дебилы. Шмеман, подобно психоаналитику, докапывается до истоков такого отношения: “Удивительна эта всеобщая ненависть к Америке. Она действительно иррациональна. Америка другая – по отношению ко всему остальному в мире… Она “перемену” предлагает как метод жизни. Всё всё время под вопросом, всё перестаёт быть устойчивым, самоочевидным и потому “успокоительным””.


Даже трагедия 11 сентября вызвала у нас не только сочувствие, но и злорадство. Я дал тогда своим студентам задание на эту тему. Плакаты будущих дизайнеров меня обескуражили. Откуда это у них, молодых? Гены? Казалось бы, они выросли уже под другие, новые песни.


Перемен требуют наши сердца


По отношению к переменам Россия – настоящий антипод Америки. Наши перемены называются “революция”, “перестройка”. Всё только рывками, скачками, когда уже – всё, край. А текущая жизнь не “течёт”. Движется и не движется. Наша упорная ортодоксальность кажется нам национальным достоянием, истинно православной добродетелью. “Всякая перемена ситуации, то есть сама история, вызывала и вызывает у православных рефлексию предельно негативную, состоящую, в сущности, в отрицании перемены, в сведении её ко “злу”, искушению, демоническому натиску, – пишет о. Александр. – Но это совсем не верность вере… Догматами, “содержанием” веры православный мир перестал жить и интересоваться давно. Это именно отрицание перемены как категории жизни”. “Поскольку же мир этот неизбежно и даже радикально менялся, то первым симптомом кризиса нужно признать глубокуюшизофрению, постепенно вошедшую в православную психику: жизнь в нереальном, несуществующем мире”.


“Максимализм, присущий русским, распространяется на все области жизни и даже особенно на те, в которых он неизбежно приводит к идолопоклонству. Поэтому русские споры так бесплодны. Борьба всегда идёт на уничтожение противника. …Если Западу свойственна релятивизация абсолютного, то русским в ту же меру свойственна абсолютизация относительного. И корень этого – в антиисторизме русского сознания, в вечном испуге перед историей, то есть сферой “перемены”, сферой относительного. Испуг перед Западом, испуг перед “реформой” – мы так и жили и живём испугом. Власть боится народа, народ боится власти. Все боятся культуры, то есть различения, оценки, анализа, без которых культура невозможна. Отсюда всегда эта пугливая оглядка на прошлое, потребность “возврата”, а не движения вперёд”.


“И вот потому-то свобода так мало нужна. Она не нужна, если абсолютизируется прошлое, требующее только охранения и для которого свобода – опасна. Она не нужна, если будущее отождествляется с “концом”. Свобода нужна для делания, она всегда в настоящем и о настоящем…”


“Всё это плоды того же основного кризиса – внутреннего, глубинного, “а – и антиисторизма”… православного мира, неспособности его справиться изнутри с основной христианской антиномией – “в мире сем, но не от мира сего”, неспособности понять, что самый что ни на есть “православный” мир всё же именно “от мира сего” и что всякая его абсолютизация есть измена. И пока Православие измену эту не осознает, оно будет продолжать разлагаться, как оно сейчас разлагается. Эту страшную цену разложения мы платим за то, что сотворили себе кумира, сотни кумиров… Эта почтительная, страстная возня с “Византией” и византийскими текстами, занимающими богословие. Эта мышиная суета юрисдикций, побрякивающих во все стороны канонами. Это желание покорить Запад самым спорным и скверным в нашем прошлом. Эта гордыня, это мелкое самодовольство, это “шапками закидаем”. Всё это страшно, и, может быть, страшнее всего, что никто этого страшного не видит, не чувствует, не сознаёт”.


Я не знаю, был ли в ХХ веке человек, столь же преданный Православной Церкви, как о. Александр. Но эти его горчайшие слова выстраданы сердцем. “Я верю, что Православие – истина и спасение, и содрогаюсь от того, что предлагают под видом Православия, от того, что любят, чем живут, в чём видят “православие” сами православные”.


Художественное богословие


Конечно, он был выдающимся литургистом, историком Церкви, богословом, проповедником. Но для меня очевидно также, что Шмеман был в душе художником. То, что было ему открыто, он видел как художник. Не случайно он так часто говорит о “форме” и “стиле”.


“Православие сейчас – это что-то вроде супермаркета. Каждый выбирает, что хочет: эпоху, стиль, identification… Всё “стилизовано” – при отсутствии стиля, который всегда создаёт единство”.


“Обрыв традиции породил в Православии надрывный “реставраторский” пафос – им с самого начала была пронизана эмиграция, он – на Валааме, на Афоне, всюду… То, что было органическим стилем, становится стилизацией, духовно бессильной, калечащей людей… Тут сейчас главная проблема Православия: его скованность “стилем”, неспособность этот стиль пересмотреть… Усиливающееся идолопоклонство”.


“Нет ничего хуже профессиональной религиозности! Все эти перебирания чёток во время церковных сплетен, весь этот стиль опущенных глаз и вздохов – всё это выдохшаяся ужасающая подделка”.


“Достаточно человеку усвоить ключ “благочестия”, и для него уже необязательны – правда, честность, в нём отмирает чувство удивления и восхищения, критерий подлинности (чего угодно: красоты, искусства, добра…). Больше того – его начинает тянуть на всё бездарное, серое, рабье, лишь бы оно было благочестивым”.


“Я боюсь, что притягивает к себе людей не мысль Отцов, не содержание их писаний, а стиль их. Это сродни православному отношению к богослужению: “любить” его, не понимая, и в ту меру, в какую “не понимаешь””.


Шмеман и богословие видел как искусство: “Само богословие подсудно искусству, ибо должно им стать и его в себе “исполнить”, но этого не делает, предпочитая выдавать себя за “науку””. “В “идеях”, богословии, философии и т. д. живёт, остаётся лишь одно то, что сродни искусству, и только в ту меру, в какую оно сродни искусству”.


Искусство богословия. А вот богословие искусства: “Мне думается, что искусство (с “христианской точки зрения”) не только возможно и оправданно, но, может быть, только искусство и возможно, только оно и оправданно. Христа мы узнаём – в Евангелии (книга), в иконе (живопись), в богослужении (полнота искусства). Образ Его и присутствие только тут адекватны… Но на глубине нет грани между искусством “религиозным” и “светским”. Подлинное искусство всё из “религиозной” глубины человека”.


А вот пример шмемановского искусствоведения: “В красоте всякого подлинного произведения искусства всегда можно найти закон. Однако рождается оно не от закона, а от “исполнения” его, от благодати; исполняя закон, красота преодолевает его. А когда остаётся “под законом” и хочет родиться “у закона” (современные иконописцы, всё копирующие) – то умирает, становится стилизацией, так что закон оказывается смертью искусства”.


“Что такое подлинное произведение искусства, в чём секрет его совершенства? Это полное совпадение, слияние закона и благодати. Без закона невозможна благодать, и именно потому, что они о том же самом – как образ и исполнение, форма и содержание, идея и реальность… В искусстве это очевиднее всего. Оно начинается сзакона, то есть с “уменья”, то есть, в сущности, с послушания и смирения, принятия формы. Оно исполняется в благодати: когда форма становится содержанием, до конца являет его, есть содержание”.


Я иногда горюю: что будет с каким-то любимым произведением искусства в будущем веке, “под новым небом”? Жалко ведь. Смысл шмемановского утешения любителям искусства: то, что мы любим в искусстве – это и есть реальность будущего века. Радость, которую мы испытываем при встрече с подлинной красотой, – оттуда. Произведения искусства – вестники радости будущего века. “”Смысл” искусства: в очищении, в возношении, в прикосновении к чистой, беспримесной радости…”


“Радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог есть, и не радоваться. И только по отношению к ней – правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение… Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает”.


В Свято-Владимирской семинарии


В Нью-Йорк я приехал к однокурснику по Академии художеств Володе Шнейдеру, для которого Америка неожиданно стала ПМЖ. Он жил тогда под Нью-Йорком. В воскресенье мы с его семейством отправились в ближайшую церковь. Их приходским храмом оказалась церковь Свято-Владимирской семинарии. Той самой, которую возглавлял о. Александр Шмеман.


Семинария основана в 1938 году, в год 950-летия крещения Руси. Потому и покровитель её – cвятой Владимир. Деревянный храм на небольшом пригорке выглядит очень органичным, его построил архитектор о. Алексей Виноградов. Чудесные росписи Елизаветы Озолиной из Парижа. С удивлением и радостью узнаю также, что среди икон – немало работ о. Андрея Трегубова, чьи замечательные карандашные рисунки я не раз использовал в оформлении журнала. Вот икона cвятого Владимира. В руках он держит маленькую модель того самого храма, в котором мы сейчас находимся. Икона “Смирение Господне”, редкая по иконографии. У нас она именуется “Не рыдай Мене, Мати”. В Западной Европе подобная композиция называется итальянским словом “pieta”, то есть “жалость, сострадание, милосердие”. Икона святой Юлиании Лазаревской подписана “Merciful” – тоже “Милосердная”. Отец Андрей написал её для матушки Ульяны Сергеевны Шмеман, урождённой Осоргиной, которая является прямым потомком этой святой.


Оказывается, им выполнена и вся деревянная резьба в храме – иконостас, престол, пюпитры для нот. Большой мраморный крест на могиле о. Александра Шмемана в Пенсильвании – тоже работы о. Андрея.


Литургия по-английски. Русскому слуху, мягко говоря, непривычно. Хоть и не всё понятно, но то, что понимаешь, звучит обескураживающе простовато. Вдруг почувствовал себя ревнителем церковнославянского, которого святые слова трогают до слёз, а от “паки и паки”, “дондеже” и “аще” сладко замирает сердце.


После службы – традиционное чаепитие. Здесь весь приход, довольно большой. Володя Шнейдер знакомит меня с ректором семинарии о. Фомой Хопко, зятем Шмемана. После смерти о. Александра в 1983 году его место занял о. Иоанн Мейендорф, его ближайший друг. В 1992 году его сменил о. Фома. Володя говорит, он прекрасный проповедник. “С ним мне всегда легко и просто”, – читаю я буквально на первой же странице дневников Шмемана про “Тома”, о. Фому Хопко.


Он уделяет нам довольно много времени. Мы говорим об Америке. “У неё христианская основа, – считает о. Фома. – Это особенно заметно в провинции, где люди более открытые, радушные. Я служил в Детройте. На дороге, если у тебя сломалась машина, тут же остановятся, помогут. Восемьдесят процентов населения Америки считают себя христианами. Половина ходит в церковь. Другой вопрос, в чём их вера. Американцы – очень наивный народ во всех областях жизни. И в Церкви тоже. Поэтому православию в Америке трудно. Это протестантская страна с сильным чувством индивидуализма. Я всё решаю. Всё только между мной и Богом. И у них почти нет чувства необходимости спасения. Сто сорок лет не было войны! Зачем спасение? У нас всё хорошо. Из-за этого христианство превращается во что-то очень комфортное.


Другая сторона – православие в Америке продолжает иметь иностранный акцент. Слишком долго православие понималось как национальная религия – греков, русских, арабов. До 50-х годов во всех наших приходах служили по-церковнославянски. Я был регентом в Детройте и как-то предложил – давайте споём “Cпаси, Господи, люди Твоя” по-английски. Потом ко мне подошли насколько человек: “Мы не знали, что это то же самое”. Им было лет по 50, значит, они 30 лет пели это в церкви, не понимая ни слова. А Шмеман видел православие как ответ Бога всему миру, в том числе и Америке”.


“Что бы вы хотели пожелать нам, в России?” – спросил я о. Фому. “Самое важное, – ответил он, – чтобы Церковь в России нашла свой голос. Пока она боится давать ответы на настоящие вопросы. И это очень опасно в момент, когда множество людей пришло в Церковь. Их нельзя терять, их интерес надо питать. Чем? Книгами, которые печатались сто лет назад? Я слышал, в России говорят: “Что это нас немцы всякие учат – Шмеман, Мейендорф?” (о. Фома произносит: Майендорф, с ударением на первом слоге). Ну, хорошо. Давайте сами ищите. А они издают Серафима Роуза. Это не ответ для России. Это очень плохой, закрытый путь. Надо меньше говорить о Святой Руси, больше – о Святой Церкви, о Боге”.


Посчастливилось познакомиться с вдовой о. Иоанна Мейендорфа, Марией Алексеевной. Мы с Володей побывали у неё в гостях. Вместе посетили скромную могилу о. Иоанна неподалёку от семинарии.


По дороге назад, в машине, Мария Алексеевна задумчиво сказала: “Отец Иоанн умер в 66, отец Александр – в 62 года. Но они оба жили такой полной, насыщенной жизнью, что было чувство, что они не потеряли жизнь. И принять их смерть было легче, чем смерть человека, который жил бы долго, но прозябал. Конечно, отец Александр мог бы ещё двадцать лет, если не больше, писать книги. Но у Бога свои планы”.


Я думаю, книга, которую мы теперь обрели – через двадцать с лишним лет после смерти отца Александра, – вышла в свет по божественным издательским планам.


Читая Шмемана, я вспоминал поездку в Америку с благодарностью и удивлением. Ведь то было чудо – оказаться в этом замечательном месте. Теперь могу добавить – месте, где писались “Дневники” великого человека.


Истина и жизнь

Цей запис має 2 коментар(-ів)

  1. Рыжий анархист

    Люблю Шмемана, но вот не согласен с его критикой антиисторизма православия. Правильнее пожалуй говорить о сверхисторизме, надисторизме православия. И эта неотмирность и есть возможность оставаться самими собой в любую историческую эпоху.
    Но его книги по литургике – класс.

Залишити відповідь