Слово, играющее на свирели, или Радость как родина

Предлагаемая вниманию читателей статья священника Владимира Зелинского написана для публикации в сборнике материалов юбилейных Десятых международных Успенских чтений. В этом году автор, постоянный участник киевских богословских встреч, не смог приехать на конференцию. Но текст не только прислал, но и специально отредактировал его для публикации на «Религии в Украине«.


«Кому уподоблю род сей? — спрашивает Иисус. Ответ Его, как часто бывает, многозначен и отчасти загадочен: «Он подобен детям, которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам, говорят: «мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали» (Мф.11:16).


Христос говорит здесь об Иоанне Крестителе, но прикровенно и о Себе. Идя из города в город, Он не раз замечал детей, играющих на виду у всех, чтобы привлечь внимание к своей игре. Но их не слышали, и они не очень замечали других. Здесь эта бесполезная игра приведена как притча, род сей — все мы, поколение глухих, заменивших дарованный нам слух детского, слышащего Бога сердца, суетой души, неустанным жужжанием-шевелением-роением своей взрослости, занятой лишь собой. Но, отходя чуть в сторону от контекста и буквального смысла, непроизвольно останавливаюсь перед древностью, мягкостью и печалью образа. Кажется, укрывшись за поющими, играющими на свирели детьми, нас подзывает Слово Божие. Оно просит следовать за его ритмом и голосом. Оно звучит отовсюду, как зерно прорастает под ногами, хочет чем-то развеселить или опечалить нас, но мы не пляшем и не печалимся.


 «Дети, сидящие на видном месте, — читаем мы у бл.Иеронима, — те, о которых говорит Исайя: «Вот я и дети, которых дал мне Господь«. Свидетельство Господне надежно, Он наделяет мудростью самых малых. И говорит в другом месте: «Из уст детей и младенцев Ты устроил хвалу» («Толкование на Матфея»).


Где же обитает та мудрость ребенка, которую он не может передать взрослым? Может быть, игрой на свирели, языком «малых сих» Господь посылает нам первоначальную истину, вложенную Им в дела Своих рук? Его истина — икона Премудрости, а сама София — праздник, разлитый в творении, еще до того, как оно «повзрослело» в наших делах, стало осмысленным и тяжелым, возделанным и смертоносным, религиозным или атеистическим. Только свирель, которую мы не слышим, говорит о том, что когда-то мир был еще младенцем, и его позвали на день рождения в раю.


Вот иное свидетельство, из апостольского века. «Послушай, что скажу тебе, — читаем мы в Послании Феофила к Автолику, — Бог и Отец всего необъятен и не находится в каком-либо месте, ибо нет места успокоения Его. Слово же Его, чрез которое Он все сотворил, будучи Его силою и премудростию, приняв вид Отца и Господа всего…, ходило в раю под видом Бога и беседовало с Адамом. … Отец вселенной, когда хочет, посылает Его в какое-либо место, и Оно, посланное Богом, когда является, бывает слышимо и видимо и находится в известном месте».


Раннее детство — время, место и обстоятельство, когда эта беседа Бога с человеком еще не смолкла, не была заглушена мирским, проникшим в нас и овладевшим нами шумом. Рай, в сущности, остается, там, где и был, но изгнанный из него Адам продолжает бродить среди тех же деревьев и не видит их, топчет ту же траву, но не воспринимает ни цвета ее, ни исчезнувшего ее запаха. Каждую из тамошних вещей охраняет поставленный Богом херувим, не подпуская нас к ней. Утаив от мудрых и разумных, Бог открывает истину тех вещей младенцам при первом соприкосновении с ними, первом именовании. Истина творения состоит в том, что в начале любая вещь овеяна «веянием тихого ветра«, «гласом хлада тонка«. И там Господь, — говорит Писание (3 Цар.19,12). Слово Божие, принимая вид сотворенных существ, все еще играет на тимпанах и колокольчиках. На крылышках насекомых, на каплях подземных потоков. На рыбах и кошках. На игрушках, ракушках и снежинках. Имеющие уши слышать, слышат. Но это, как всегда, не о нас.


Стоит ли повторять старую, стершуюся максиму, что ребенок, не зная того, таит, а затем теряет заронившееся в него воспоминание о рае? Дело не в воспоминании. Но Логос, сотворивший время и вещи в нем, одевающийся светом, яко ризою, и, как подризником, всякой жизнью жительствующей, настойчивее всего подает голос при сотворении человека. «Зародыш мой видели очи Твои, когда я созидаем был втайне» (Пс.138). «Что есть человек, что Ты помнишь его и сын человеческий, что Ты посещаешь его?» (Пс.8). Это посещение Божие, пребывание во взгляде Его, естественно и благодатно дано нам в начале жизни, но его не удержать в памяти. Однако чем ближе мы к собственному началу, тем яснее и чище воспринимается присутствие Творца, бывшего с нами «в начале«. Слово Божие не уходит от нас и после, оно просвечивает сквозь тусклость, пробивается сквозь тяжесть, входящих в нас вместе со взрослой самостью, которая начинается уже в раннем отрочестве. Но в акте творения, как и в самые ранние годы жизни, оно «посещает» нас чаще, не боясь, что мы вспугнем тайну взгляда, остановившегося на нас в материнской утробе. Тщетно потом наш разум будет шарить впотьмах в поисках чего-то давно ушедшего. Соприкосновение со взглядом Божиим, с жаром рук Его было — и не вернется.


Или вернется в радости, путь к которой лежит через усилия к святости. Что есть святость? Обретение нашей подлинной сути. «Ты создал нас для себя», — говорит бл. Августин, и вот Им созданное выносит на свет то, что было Им создано и принадлежит Ему. Первоначальная основа мира заключена не в том, что было некогда и более не будет, но в том, что есть, внутри нас и вокруг, и это можно восстановить, открыть, вспомнить — в Духе Святом. Скажем честно: мы, большие люди, утратили способность воспринять мир таким, каким он был создан. Однако человеку, только что появившемуся, дается ощущение своей сотворенности, хотя он и не способен осознать это. Вырастая из детства, мы постепенно стираем в себе память о благости Божией, пронизывающей все, что вышло из рук Его, но она воспринимается ребенком непосредственно, доразумно, без посредничества работы мозга. Слово-Логос, заложенный в нем, откликается Логосу, через которого все приходит в бытие, тому, что хорошо весьма. «Бездна бездну призывает«, — говорит Псалом, а хвала — хвалу. Слово, которое было в начале у Бога, перекликается с началом человека. В этом, думаю, Христово таинственное откровение о детстве.


Оно говорит нам о пребывании на родине, бывшей когда-то у нас общей с Богом, «ходящим в раю во время прохлады дня» (Быт.3,8). Но для Бога нет прошедшего, Ходивший в раю когда-то, ходит и сегодня, Его день не кончается ночью, в детстве, забытом нами, еще можно было расслышать Его шаги.


И даже различить лицо Его, скрывшееся за деревьями. «Ангелы их на небесах всегда видят лицо Отца Моего Небесного«, — говорит Иисус (Мф.18,10). Это «внутреннее лицо», по слову Оливье Клемана, дано нам как икона всего сущего и как лик Богочеловека.


«Бог стал видимым, — цитирую Клемана, — в лице Иисуса. Оно парадоксальным образом образует собой «видимое невидимого», это невидимое, которое являет себя не тем, что уходит в потустороннее, но в непостижимом самого подлинного лица, которое мы ищем в наших друзьях, наших любимых, которое мы предчувствуем еще до пробуждения сознания, когда мы улыбаемся матери или отцу…» («Внутреннее лицо»).


Но то, что сквозит и тайно светит ребенку, почти погасло для нас. Однако и в этом «почти» таится мощный источник как верующей, так и творческой памяти. Один из архетипов или прообразов того угасшего опыта — знаменитая пещера (у Платона в 7-ой книге «Государства»), тускло-грязные стены которой отражают отблески истинных — припоминаемых, бывших когда-то — подлинных вещей.


Те первобытные «вещи-воспоминания» иногда выносятся на твердый берег сегодняшнего сознания. Но наше сознание, будучи прикованным к своей пещере, не хочет, не может, не способно обернуться назад. Однако, вспоминая эти вещи Божии, мы отмечаем их достоверность и нездешность, как будто они пришли из далекой родины, оставшейся где-то позади.


«Родина дает чувство того, что мы у себя дома», — говорит Симона Вейль. Наша географическая, пейзажная, культурная, языковая, соплеменная родина — всегда лишь предверие иной. Только в детстве между земной, видимой родиной и небесной еще нет ни четких границ, ни таможни.


О.Александр Геронимус, в очерке «Соединение несоединимого» (я прочел его, к сожалению, уже после его неожиданной кончины), обратил мое внимание на «Автобиографические заметки» о.Сергия Булгакова. Давно не перечитывал их и вдруг услышал то, что интуитивно искал: восприятие родины во Христе как своего начала, как подлинного детства.


«То, что я любил и чтил больше всего в жизни своей, — пишет о.Сергий, — некричащую, благородную скромность и правду, высшую красоту и благородство целомудрия, все это мне было дано в восприятии родины. И ей свойственна также такая тихость и ласковость, как матери. Она задушевна как русская песня, и, как она, исполнена поэзии и музыки. Только ее надо слышать самому, внутренним слухом, потому что она не насилует и не потрясает, не гремит и не кричит, но тихим шепотом нашептывает свои небесные сны. Она робко напоминает лишь о потерянном рае, о той надмирной обители, откуда мы пришли сюда… Это не только страна, где мы «впервые вкусили сладость бытия», это — гораздо большее и высшее: это страна, где нам открылось небо, где нам виделось видение лестницы Иаковлей, соединяющей небо и землю».


Если из родины, которую вспоминает о.Сергий, посмотреть на последующее развитие его мысли, можно заметить, как здесь, через память прорастают ростки будущей софиологии, впрочем, и сам он указывает на них. Собственно то, что называется родиной, та несознаваемая нами «премудрость хвалы», та «благая часть» в нас, которая «не отнимется», — это свернувшийся кокон детства, его большая (в отличие от малой — семьи) питательная среда, которую оно же и творит из самого себя, из своего изначального дара. «Кажется, я умер от изнеможения блаженства, — пишет о.Сергий, — если бы сейчас увидел его» (городок Ливны, где он родился и вырос). Но это «изнеможение» всегда бессильно, ибо на ту родину, в сущности, невозможно вернуться. По крайней мере, вернуться тем путем, по которому мы из родины вышли: пройдя назад через годы и расстояния. Если бы мы попытались сделать это, то вслед за мгновениями узнавания, которые тотчас гаснут, у нас возникло бы тягостное ощущение чего-то чужого, не могущего, словами Ахматовой, «вместить то прошлое в границы этой жизни». Детство, которое наполнено Премудростью или Логосом, или первым посещением Божиим, остается за пределами земной памяти.


 Но оно может вернуться уже иным, преображенным, праздничным, например, в искусстве «умозрения в красках», в видении «умного неба». Икона изображает «внутреннее лицо», но от него мы уже не можем вернуться к лицу внешнему, к фотографии или портрету, существующим в субъект-объектном мире, подчиненным законам падшести и преходящести. Икона дает нам увидеть то, что есть, но не то, что возникает, становится, исчезает. Детство и родина преходят в жизни и остаются как вечное «есть» праздника, куда позвал нас Господь.


Согласно теории познания о.Павла Флоренского, интуитивно набросанной в «Столпе», истина происходит от слова «естина», что звучит несколько по-ребячески с точки зрения филологии, но выражает глубинную интуицию: истинно, т.е. откровенно, божественно есть то, что есть. Есть — и в то же время далеко, невидимо, недоступно. Открыто — и таинственно, погружено в тайну, сокрытую от веков или, иначе говоря, от нашего расчленяющего познания. Конечно, с философской точки зрения, это скорее интуиция, чем открытие.


Эту интуцию мы находим и в мышлении позднего Хайдеггера (едва ли слышавшего о Флоренском), определявшего истину как несокрытость, а-летейя. Позволю себе продолжить мысль о.Павла: детство как предмет метафизики есть время алетейи, несокрытости, т.е. обнаженной тайны того, что мы называем творением. Творение есть то, что есть, и это «есть» обладает прозрачной глубиной и первоначальной ясностью, которая потом закрывается, затягивается вместе с пробуждением разума. Но воспоминание о несокрытости вещей стирается, но все же не до конца. Оно соединяется с самыми первыми нашими воспоминаниями и даже одевается ими. Но человеческие слова слишком жестки и неуклюжи, чтобы заключить эту тайну в себя.


Мысль Хайдеггера была для меня всегда интересна тем, что она пролагает себе путь по границе между высказанным и невысказываемым. Вне каких-либо религиозных притязаний и, как говорят, дискурсов, ему удается нащупать и донести то, что стоит за порогом мысли, как бы некую непрояснившую себя догадку. Когда читаешь его, иногда кажется, что перед тобой словно иная письменность, что слепец шарит руками по незнакомым буквам, и они обретают язык под его пальцами: «То, что остается целостно сохранным, есть по сути своей «родное», говорит он в одном из толкований поэзии Гельдерлина. В предоставлении родного состоит сущность родины». Детство неотделимо от этой сущности, — добавим мы, — ибо создает ее. «Родное» в переводе с Хайдеггерова на евангельское и значит детское. Сущность детства как родины и родины как детства — в притяжении некогда дарованной радости, точнее того, что манит радостью, источаемой от начала. И вновь Хайдеггер: «Близость к источнику есть некая укрывающая близость. Она придерживает радостнейшее…». «Изначальная сущность радости есть природнение в близости к изначалию, к источнику». «Печаль, которую от просто уныния отделяет пропасть, есть радость, ободренная для радостнейшего, пока оно еще упирается и медлит…»


Печаль в том, что источник, к которому мы хотим припасть, не допускает нас. Он высыхает в работе падшего разума, обладающего полным сознанием своего «я». Но память о радости — как неистраченности родины, как забытого детского праздника — остается. А теперь оставим немецкого философа и спросим о другом: не в таком ли празднике догматическая и сердечная суть православия? Оно приковано к своим почти младенческим еще годам, к тем временам, когда «юродство проповеди» едва успело облечься в тяжелую медь обрядов и догматов. За ними — первые твердые, нестираемые воспоминания, отделяющие взрослую историю от «укрывающей близости» родины. За ними — и свежесть («прохлада дня») пребывания в Божьей стране. И потому столь кощунственной ему может показаться мысль, что изначально радостное и родное можно как-то ввести в рамки взрослой рациональной жизни, приспосабливать к «миру сему», переливать в какие-то новые вехи, реформировать.


Может быть, раскол между христианскими семьями (со смертельными обидами, обличениями, хлопанием дверьми в сердцах) здесь и коренится — у водораздела детства и взрослости? Иные конфессии давно выросли, а православие никак не хочет войти во взрослое, разумное, историческое время, отстаивая свое неподвижное «младенчество», сохранившееся в нем блаженство давнего райского опыта, жестко сопротивляясь перемене языка, календаря, освященных традиций, каким бы то ни было «обновлениям», расссекающим форму и суть, дух и церковную плоть, «предания старцев» и керигму, и вводящим эту керигму в рациональные структуры современного «мира сего».


Не следует искать в предыдущем нашем вопросе ни апологетики, ни критики. Вернемся лучше к иконе: на Западе она когда-то отказалась от первоначальной детскости и «поумнела», решив, что должна, не таясь, «все досказать до конца» в благочестивой, будящей воображение картине или статуе. Но при этом утратила секрет небесного воздуха, который течет от иконы к нам. Еще более она «поумнела» в протестантизме, отвергнув статуи и всякие пышнотелые иллюстрации с ангелочками к библейским сюжетам, чтобы сосредоточиться только на Слове, четком, ясном, прямом, отточенном (и отдадим должное: для них оно порою острее меча обоюдоострого…), рубящем, славящем, требовательном, не терпящем экивоков, не оставляющем за собой никаких секретов, мистических «впадин», непроясненных «укрывищ» смысла. Правда, из таких «укрывищ» вышли впоследствии и святые Отцы-толкователи, разъяснители Слова Божия, понесшие Его на своих плечах, ставшие между нами, сегодняшними, и Им, не имеющим времени…


Славлю Тебя, Отче, — возглашает Иисус, и какое-то торжество слышится в Его голосе — Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам; ей, Отче! Ибо таково было Твое благоволение (Мф.11,25-26).


Что же Ты открыл младенцам, Господь? Ведь ясно же, не 613 заповедей Талмуда и даже не стройное, неколебимое учение о том, как правильно надлежит нам думать о Боге, как право и должно Ему служить, как строго и канонично ходить перед Ним в Доме Его. Все это бывает полезно и нужно нам, совсем «не-младенцам». Но за всем этим стоит ли что-то главное, «чудное и торжественное», что утаено от нас Отцом?


Дерзну предположить: Ты — вслед за Иисусом скажем Ты Отцу — открыл младенцам, как задумано, как изначально устроено Тобой бытие. Младенцам доступен секрет любви Отчей, открывшейся при создании неба и земли, видимого и невидимого. «Ты бо хотением от не сущих во еже быти приведый всяческая, Твоею державой содержиши тварь, и Твоим промыслом строиши мир…«, — поется в крещальной молитве, освящающей космос. Ты открыл младенцам ту изначальную, растворенную в мире радость, которой «исполнил еси вся, Пришедший спасти мир«, как говорится в молитве перед образом Христовым на проскомидии. Мы о той радости прочно забыли. Но, может быть, наше спасение и означает возвращение к ней в Царстве Божием, радости как Премудрости и невинности творения, чей секрет дается лишь ребенку для того, чтобы однажды он пришел к ней вновь в святости «да благодарит Тя изрядного Художника» (из Чина Крещения)…


Тот же секрет детства как художества приоткрываеется и в книге Премудрости.


И тогда я была при Нем художницей,
И была радость всякий день
Веселясь пред лицем Его все время
Веселясь на земном кругу Его,
И радость моя была с сынами человеческими. (8,30-31)


«Художница» — многозначность этого слова по-еврейски допускает, что его можно перевести как маленькую девочку, как девчушку. Девочка-художница творения по возрасту старше неба и земли и юнее всего, что есть в них. Премудрость — ребенок, в котором еще не зацвел пол, но отразилось женское начало творения. В каждом ребенке на время оживает вдруг это «веселие пред лицем Его«. В какой-то миг духовной зрячести, которую предрекал Иисус (см.Ин.9,39), обновляется икона творения как радости взгляда, с которого началось все это, что есть. «И увидел Бог, что это хорошо«. Премудрость предвидела заранее это «добро зело», но при творении оно стало неожиданным, и взгляд Божий наполнился праздником. И остался в нем, «утаенным от мудрых и разумных».


«С самого первичного и раннего момента моего воспоминания, — пишет архимандрит Спиридон Кисляков, — насколько я сейчас представляю его себе, — как внутреннее все мое душевное состояние, так и вся окружающая меня среда со всеми ее мелочами, — переживались мною в каком-то религиозном, радостном, одухотворенном настроении. Но этого мало. Мне сдается, что в то время весь мир представлялся мне каким-то, я бы сказал, боговдохновенным. Теперь, вспоминая свое отрочество, я беспристрастно спрашиваю себя самого: не был ли я врожденным пантеистом?… Пантеистом я не был, но думаю, что в то время я был каким-то христианским мистиком, таким мистиком, которому Бог и всё Его творение открывались в самом восторженном, всерадостном, всесладостном, благодатном, взаимном обьятии между собою» (Воспоминания).


В раннем детстве Бог отчетливей всего — насколько мы способны вместить — приоткрывает связь между Собой и творением. Мистик и поэт — в ком ярче, в ком глуше — просыпается в каждом юном существе, потому что ему сообщается некая первозданность вещей, и он, соприкасаясь с ними, вступает в свою доразумную беседу с тварным миром о том, что есть. Не всегда восторженную или всерадостную.


«Что делать страшной красоте,
присевшей на скамью сирени»…? —


спрашивает Пастернак от имени себя, трехлетнего.


«И бездна нам обнажена с своими страхами и мглами,
и нет преград меж ей и нами…»,


— это Тютчев. Для ребенка или поэта, сохранившего в себе младенческое восприятие мира, еще нет тех преград между его «я» и бытием вещей, тех рациональных, социальных, культурных посредников, которые придут потом. Еще нет тех стен между ним и взглядом Божьим, между ним и тем, что «увидел Бог«, потому что увиденное Им — мы сами. И человек, едва начавший жить, еще до начала познания, имеющего терпкий вкус Адамова яблока, всматривается в глаза Бога через сотворенные Им вещи, через мир, возникающий вновь в каждом из нас во младенчестве, и встречает в них взгляд Отца. Он узнает его не разумом, но самим бытием. «Священным даром жизни», как теперь говорят. Или праздником, пусть даже странным и пугающим иногда, вложенным в наше существование, и затем утраченным.


«Выше и прекраснее степень их, нежели девственников и святых; они — чада Божии, питомцы Духа Святаго», — говорит преп.Ефрем Сирин в слове о Блаженстве умерших во младенчестве. Ибо Дух, добавим, есть Свидетель изначальной невинности мира.


Конечно, и взрослость — не приговор, но своего рода осознанная необходимость. Или тяжкое условие нашего существования, преодолеть которое можно, лишь приняв на себя его бремя. Преодолеть, сделав бремя легким, детским, благим. «Блаженство» дается даром в самом начале. И огромным «усилием восхищается» в конце. Не в смысле физического завершения жизни, а в конце как «акме», как «телосе», как исполнении дарованной нам когда-то истины.


Если вслушаться и вдуматься в «Заповеди блаженства» из Нагорной проповеди Иисуса, мы заметим, что некоторые из них подразумевают не столько взрослых, сколько детей. Точнее взрослых, вновь открывших в себе младенчество. «Нищие духом», «чистые сердцем», «плачущие» (утешиться может только взрослый, который плачет как ребенок), кроткие и наконец «алчущие и жаждущие правды» — все это, в сущности, детские свойства, к которым можно повернуться всем существом, т.е. обратиться, победив падшесть и взрослость, которая исповедует нечто прямо противоположное.


Вот, в чем неисчерпаемый смысл евангельского призыва. Станьте как дети, но в детство впадая или притворяясь детьми, вы ими не станете. Но вы можете войти в это «как», в это особое младенческое качество бытия через отказ от «счастия» быть большим, уверенным в себе господином, чтобы стать «блаженным» в слове Христовом. Через это Слово каждый из нас явился перед Господом, пришел к бытию. Оно хранит в себе замысел Божий о каждом из нас, который всего отчетливей, радостней, праздничней, мудрее приоткрывается в начале жизни. И все дальнейшее наше существование должно к этому празднику и премудрости вернуться.


«Я есть Путь, Истина и Жизнь, никто не приходит к Отцу, как только через Меня«.


И никто не приходит к самому себе — таков опыт моей жизни — как только через Христа. Через блаженство «кенозиса», преодолевая тяжесть взрослой земной полноты.


То, что я пытался выразить[1]: Бога можно и легко познавать из Слова Его, заключенного в Его вещах, в Шестодневе: неба и земли, света, воды, гор, деревьев, камней, живых существ. Каждое из творений заключает в себе язык, не похожий на другие языки. И эти языки нам изначально даны, но враг человека смешал их, и мы перестали их понимать. Переключили всю свою душевную энергию на слышание самого себя. Мир вокруг нас — звучит, как звучит тишина в лесу или в поле, хочет высказаться, мы же большей частью остаемся глухи. Самое простое, ликующее звучание исходит от ребенка, всякого ребенка, но прежде всего рожденного нами. Он — ключ, отверзающий слух. Правда, вглядываясь в наше дитя, в котором узнаем черты наши — и Божьи! — мы не слышим этого обращенного к нам Слова. Почему-то даже и те, кто вполне принял эту книгу, прошел мимо главного ее богословского тезиса: тайна воплощения выявила собой славу творения.


Читаем Писание век за веком, а все кажется, какое-то покрывало лежит на сердце у нас: ребенок — образ Премудрости, Премудрости как общения с Богом. Это общение есть вера, которая без слов заявляет о себе во всяком человеке, грядущем в мир. Детство во Христе есть таинство причастия Слову, вызвавшему всех из небытия. Стать как дети — вернуться к этому образу, преобразиться через художество творения. Войти в несказанную доброту Божию уже здесь, на земле, вернуться на праздник ее.


Вот израильтянин, в котором нет лукавства, говорит Иисус. Однако взрослое, осмотрительное недоверие оставалось в нем: Из Назарета может ли быть что доброе? Но Господь подает ему знак: Я видел тебя под смоковницей. И грозный херувим, стерегший эту смоковницу, уходит в сторону, Дух Святой, взмахнув крылом, срывает покрывало с сердца Нафанаила вместе с корочкой предубеждений, и он видит «небо отверстым и Ангелов, восходящих к Сыну Человеческому«. Бог открывает Себя, позволяет узнать лицом к лицу, и душа Нафанаила, ребенка не имевшего лукавства, падает на колени. Ребенка, увидевшего Бога «как Он есть», на какой-то детской родине на празднике неба и земли, в раю, где растет смоковница.


Из книги «Детство и Царство», публикуется с разрешения автора.


Религия в Украине






[1] В книге «Взыскуя Лица Твоего».

У этой записи 3 комментариев

  1. Anton

    Душевнобольной трусливый сатанист пытается отравить атмосферу сайта.Огради нас,Господи,силою честнаго и животворящаго Твоего креста и сохрани нас от всякаго зла. Отцу Владимиру за статью спасибо.

  2. NR

    Обращаюсь к тем, кто отвечает за духовную безопасность сайта. Как можно позволить сатанистам творить зло даже здесь и использовать святое имя Христа! А статья не просто великолепная, а излучает свет,нестерпимый для тьмы.

  3. Nadya Reznitskaya

    Спасибо, отец Владимир. Вы так точно, блестяще, глубоко написали о том, что чувствует душа.

Добавить комментарий