Латинское слово Instar по своей семантике находится между словами, нагруженными концептуально, и словами, которые используются для обозначения логических соотношений между вещами, равно как и степени их реальности.
Означая «призрак», «нечто мерещащееся», оно стало часто использоваться просто в значении «подобие», обозначая наличие минимального сходства между вещами. В этом смысле, оно может быть поставлено в один ряд с такими словами, как «быть», чаще выступающим как глагол-связка «есть», как «природа» для обозначения просто существования (De rerum natura как перевод Περὶ φύσεως с пониманием природы как мира вещей, реального мира). Но такие слова, утрачивая былую вещественную семантику ради того, чтобы раскрыть соотношение вещей в реальности, потом обретают неожиданно новую частную семантику. Как слово «природа» в Новое время стало означать «природа человека» или «совокупность живых предметов» или «среда», конкретизируя внутренние связи в какой-то «системе», так и слово instar пережило сходную эволюцию: сохраняя в своей сердцевине значение минимального или призрачного сходства, оно стало означать образец особого типа, который похож на все производные от него, но эти производные не похожи на него. В этом смысле instar стоит в одном ряду с такими метафорами, описывающими познание реальности, как «семя» знания, «рост» и «развитие» в природной или социальной действительности. Такой instar можно уподобить рассаде, по виду которой уже можно судить об облике будущих растений, но при этом ни одно из взрослых растений, в обилии своей красоты, не будет похоже на этот росток. Дополнительную сложность представляет биологическое значение слова instar (куколка), наравне с imago (личинка) – в обоих случаях эстетические термины были использованы для обозначения стадий развития организма, на которых несходство сходного проявляется наиболее радикальным образом.
Античные истоки понятия. Изначально слово instar означало подобие, внешний вид, по которому распознается предмет. Этимология слова, сродного instare – insistere, указывает на «предстояние», но не предстояние предмету, а предстояние самого предмета. Сам этот квази-термин достаточно риторичен, имея в виду не столько познавательную деятельность, сколько качество производимых впечатлений. Слово обозначало сходство по какому-то одному качеству: волна может быть подобием шерсти по одному какому-то качеству, равно как и шерсть подобием травы. Именно в таком смысле, например, говорится о «подобии волос пуху» в «Любовных элегиях» Овидия:
Cum graciles essent tamen et lanuginis instar.
Хоть (волосы) были изящными и подобными пуху.
При том, что уподобление и уподобляемое связывались только одним каким-то качеством, существовали известные ограничения на уподобление. Если можно было сравнить волосы с пухом, потому что они нежные, то нельзя было сравнить пух с волосами, так как свойства волос нам заранее неизвестны, они могут быть и жесткими, и мягкими. Именно эта неравноценность частей сравнения и стала основанием для биологического использования понятия instar – если для античного рационализма свойства живых организмов были заранее известны и «характерны», то для новоевропейского рационализма сами свойства являются лишь моментом эволюционной адаптации. Поэтому в классическом языке instar leonis должно означать «призрак льва», или «хоть чем-то напоминающее льва», то в новом языке instar leonis будет значить «изображение льва», например, герб. Если Гвидо Аретинский и его ренессансные толкователи говорили, что «семь нот устроены по образу мировой музыки» (ad instar musice mundane), т. е. «гармонии» семи планет, то у авторов нового времени ad instar musicae означало бы уже не «сходный с мировой музыкой» по числу 7, а «складывающийся в музыку», «напоминающий музыку», «навевающий музыку». Именно такой смысл instar и станет главенствовать в культуре романтического и послеромантического времени, в которой намеки и веяния гораздо важнее установления несомненного сходства.
От «образа» к «образцу». Универсализация понятия instar происходила прежде всего при описании естественного в человеке. Как писал Фрэнсис Бэкон «Естественные таланты словно растения, которые вырастают независимо от нас, но требуют от нас ухода и искусной обработки» (Dotes enim naturales instar plantarum sunt sponte provenientium, quae culturam et falcem artis desiderant). Получается, что талант представляет собой подобие растения не в том смысле, что он растет и развивается как растение, а в том, что он требует ухода как растение. Образец уже не располагается внутри самого предмета, как его идеальная форма или энтелехия, он задается извне, наподобие чертежа, плаката или технической иллюстрации. Именно такое значение слова instar не как подобия качеств, а как подобия через совершение сходных операций идеализации, рафинирования и каталогизации над разными предметами, содержится и в названии главного труда Линнея «Fundamenta botanica quae majorum operum prodromi instar theoriam scientiae botanices per breves aphorismos tradunt» – «Основы ботаники, которые вроде предтечи великих трудов воспроизводят теорию науки через краткие ботанические афоризмы». Здесь уподобление учебника «предтече» имеет в виду не только порядок изучения науки, так как он определяется самим Линнеем, а вовсе не следует из природы вещей, но то, что «предтеча» должен изрекать афоризмы, вполне достаточные для иллюстрации положений. Возможность создания иллюстраций, ярких высказываний, здесь важна гораздо больше, чем дидактическое место книги в еще только создававшейся системе образования.
Такое употребление instar как названия жанра или квази-жанра обычно для той эпохи, и более того, продуктивно для понимания науки как проектирования технических решений, а не как изучения вещей. Например, книга Пауля Дитриха Гизеке называется Systema plantarum recentiora: instar speciminis commentarii ad Jo. Herm. Furstenau desiderata materiae medicae (Недавняя система растений: некий образчик комментария…). Здесь instar speciminis означает просто «нечто вроде комментария», но одновременно «образчик комментария» – новый рационализм гонит прочь «античных» призраков и требует как раз создания образцовых комментариев как воспроизводимых в действительности.
Данный смысл слова instar отложился в выражении a l’instar de – по образцу, в манере – шляпа по образцу охотничьей шляпы. Здесь речь идет не только о внешнем сходстве двух типов шляп, но как раз о том, что шляпа не хочет относиться ни к какому типу, но этот тип воспроизводит себя, даже если шляпа принципиально хочет быть ни на что не похожей, но только подчеркивать индивидуальность героя.
Такой «образчик комментария» нужен не для того, чтобы уточнить какие-то моменты в уже имеющемся знании, но для того, чтобы благодаря опознанию правильно членить природу, правильно обустраивать агрикультурное производство, но и к данной нам нетронутой природе относиться как к идеальной агрикультуре. По мере того, как изображение растений становилось все более детальным, определяемым уже не впечатлениями, а существенными признаками все более мелких частей растений и организмов, тем более важным становилось понимание наблюдений над природой как создания образцов для познания природы и для ее преобразования.
Instar и литературный образ. В литературе нового времени воспитание героя часто проводится на книгах, он читает, и чувствуя сродство душ, незримое братство, он и начинает вести себя иначе. Но далеко не всегда герой – приверженец братской жизни, и тогда его воспитывают словари, энциклопедии, каталоги: именно они дают герою ощутить себя созидателем. На этом основаны коллизии многих романов уже века прогресса, девятнадцатого века: именно учет героем многочисленных сильных образцов, которые довлеют его воображению, и заставляют героя прожить собственную аннигиляцию, уничтожающий вызов судьбы, как повод к нахождению родственной души. В противоположность старому сродству душ, которое определялось сходством характеров и судеб, новое сродство душ оказывается результатом превращения каталога, всех возможных характеров, в образец всеобщего сходства. И герой, желая быть непохожим, подвергает себя смертельному испытанию, именно чтобы быть похожим не только на отдельных лиц, но и на “сходное в человечестве” вообще.
В поэзии ХХ века происходит переход от “сходства”, основанного на метафорах и других тропах, к “инстару”, основанному уже на непосредственной передаче внутреннего опыта. Приведем только один пример: одно из экспрессионистских загадочных стихотворений М. Кузмина (1926) начинается:
Золотая Елена по лестнице
Лебедем сходит вниз.
Парень, мнущий глину на задворках,
Менее смешон, чем Парис.
Схождение по лестнице противопоставлено упрощенно понятому прогрессу, как восхождению: схождение по лестнице есть возвращение в свой родной дом, к Зевсу-Отцу как Лебедю. Манера движения выдает сродство, и именно путь, реализация этой манеры, и оказывается созиданием родного дома. Внутренняя жизнь оказывается представлена, с помощью системы тропов, исключительно как внешняя работа, равно как и “ваяние” заменено “размятием глины”, хождением по грязи, как будто бы созидание земли как собственного дома. Если ваятель работает, отсекая ненужное, и тем самым движется прочь от дома, от привычной формы камня, то мнущий глину, напротив, проживает домашний опыт как единственное внутреннее содержание собственных усилий.
Ответом на эти и другие строки Кузмина стало стихотворение О. Седаковой из книги “Дикий Шиповник” (1978):
Преданья о подвижниках похожи
на платье внутреннее кожи.
И сердце слабое себя не узнаёт,
в огромных складках пропадая.
Но краска их – как кровь, родная,
одежда быстрая, простая,
в которой темнота идет,
пустую лестницу шатая…
Опыт подвижников, опыт сидения в келье, “которая сама всему научит”, не понимается в духе упрощенного морализма, как просто восхождение по лестнице. Опыт Иоанна Лествичника и других аскетических писателей понимается как переживание собственной кожи, собственной чувствительности как внутренней жизни. Если у Кузмина нужно вернуться домой от бурь, то герой Седаковой уже дома, и даже если он еще не взошел высоко по лествице духовной, он уже в обители Отца, он уже пропадает в огромных складках собственного сердца. Здесь наоборот, опыт странных ландшафтов оказывается внутренним опытом, не опытом туриста, а опытом недоумевающего сердца, которое падает внутри увиденного, опытом не изумления от любопытства, но непосредственного переживания ситуации телом сердца. Поэтому где для Кузмина существовали литературные образы, гомеровские и шекспировские (“тирские корабли” далее), там для Седаковой существует инстар, непосредственный пример того, как ведет себя сердце, когда оно ни на что не похоже. Это сердце может быть закрытым или раскрывшимся, замкнутым или разомкнутым — это уже не так важно, в сравнении с тем, что это инстар потери и обретения самого себя. Человек движется в преданиях как темнота, как собственная темнота, наподобие того, как биологические объекты существуют для биолога нового времени как каталог Линнея, как образцы из теплицы, как рисунки бутонов и зрелых растений, как срезы, помещенные строгим резцом гравера на гладь бумажного листа. Лествица, которую шатает этот герой, это не наглядная лестница состояний и видов действий, но та лестница, по которой герой спускается в дом, уже будучи принят Отцом, поэтому она пустая и поэтому шатается — у человека нет еще слов для этого опыта бытия блудного Сына при Отце, и каждое его слово будет шатким, ненадежным, здесь имеется в виду еще семантика “шатания” как “смятения”, как сбивчивости речи. Это не опыт восхождения по лестнице, а опыт “быстрого и простого” возвращения домой, но в дом уже гостеприимный по-неземному. Преобразование природы по образцу уже произошло, и “одежда легкая, простая” инстара уже оказалась дружелюбимым примером, примером невысказанной еще дружбы старшего и блудного сына, чуждым прежних моралистических сравнений.