Личность как диалог о бессмертии

Тема нашей встречи: человеческая личность. Нет ничего доступней, ибо каждый из нас водит короткое знакомство по крайней мере с одной из них, и вместе с тем, ничего малопонятней. С чего бы нам начать?


– Начнем с определения, удостоверения, “выходных данных”…


– Здесь уже встречает нас трудность. В графе “местожительство” мы должны указать, где она, личность, постоянно или временно обитает.


– Уж не хотите ли вы сказать, что у личности есть на земле иное жилище, помимо нашей “телесной храмины”?


– Нет, я не собираюсь уводить вас к неведомым селеньям чистых духов. Однако, согласитесь, тело отнюдь не представляет всего человека. В нем много составов, и все они выдают себя за его настоящее “я”. Если мы прислушаемся к их голосам, то обнаружим в человеке не одну личность, а, пожалуй, несколько. И нередко они не уживаются между собой и начинают спорить, иногда враждовать. Конечно, в обычной жизни эти споры внутри человека чаще всего не выходят из его “личного дела”. Немногие имеют к нему допуск и среди этих избранных – искусство. Конфликт между героями внутренней нашей сцены для искусства, можно сказать, один из самых “лакомых” сюжетов. У Франсуа Вийона, – помните, был такой изумительный французский поэт середины XV века? – есть баллада, написанная в форме спора между сердцем и телом. Сердце поэта вдруг является телу и осыпает его упреками, призывает одуматься, опомниться, покаяться в том, что оно, тело, дожив до 30 лет, не занималось ничем путным, водило дурные компании, бродяжничало, воровало, блудило, не творило добра; сердце грозит ему геенной, а тело хорохорится, огрызается, говорит, что на все ему плевать, а всяких там непрошенных моралистов просят не беспокоиться. Однако, несмотря на браваду, чувствуется, что тело вовсе не уверено в своей правоте и на доводы обличителя ответить ему, в сущности, нечем, и уже в этом – победа сердца. Каждый почти, хоть по роду занятий он отнюдь не великий поэт и не незадачливый вор, может узнать себя в участниках этого спора.


– Сердце и тело – две сущности, которые живут в человеке?


– По крайней мере, и то и другое обладает своим “я”, и заметьте, оба наделены разумом и готовы за себя постоять. Мы можем назвать их иначе, например: душа, которая запуталась в страстях, погрязла в помышлениях житейских, и совесть, которая ее будит. Какое из этих “я” можно считать настоящим? Какое из них мы готовы возвести в высокий ранг личности?


– Мне кажется, ответ очевиден…


– Очевиден, но не вполне. Философия сравнительно недавно, помимо классического спора между разумным и неразумным началом в человеке, обнаружила еще конфликт между подлинным и неподлинным, заподозрив в неподлинности и разум, и совесть, и все самое спонтанное и потаенное в человеке. Вообще философская мысль рождается с подозрением в достоверности того, что дается ей в непосредственном опыте. И не только философская. Считается, что реальность, данная нам в ощущении, хочет обмануть нас своей неоспоримостью, но мы не хотим поддаться обману и начинаем искать какую-то иную, лежащую за ней истину, которую мы выводим на свет усилием нашей мысли. По сути, мы ищем подлинное свое “я” в этом усилии, подозрении, споре…


– Когда же, вы думаете, возник этот конфликт?


– Честно сказать, начиная с Адама. С тех пор, как за ним затворились врата рая, он ведет внутренний спор с самим собой. Предмет этого спора – он сам, ибо в нем сохранилось смутное воспоминание о том, что некогда он был иным и жил в ином, удивительном месте. Отцы Церкви говорили об Адаме, который живет во всех нас, том самом Адаме, который еще не был изгнан из рая. И человек ищет в нем самого себя. И не находя, изобретает. Без конца изобретает самого себя.


– Вы хотите сказать, что тот человек, которого мы знаем, это его собственное изобретение?


– Мишель Фуко говорил даже, что это недавнее изобретение. Недавним можно назвать только обнаружение в себе другого – чужого в себе. Как только за человеком закрылись врата рая, его мир разделился на историю и природу, на познание и познаваемое, на волю и неволю, на дом и изгнание. И так далее. И человек даже наедине с собой не всегда может определить, где обитает подлинная его личность. Иными словами, когда его “я” принадлежит ему целиком, а когда оно захвачено кем-то другим, скажем, непутевым телом, как у Вийона, неправильным обществом, как у Маркса, неврозом, как в психоанализе.


 – Но так как же нам разделить свое и чужое?


– Начав хотя бы с осознания неизбежности такого разделения, с основного вопроса философии человека: в чем он подлинен, а в чем нет?


– И вы готовы на него ответить, точно указав, где обитает подлинное наше “я”?


– Согласимся с тем, что оно пребывает в поиске себя.


 – Значит, не может себя найти?


– Оно открывает то, что считает своим исконным, настоящим, личностным, но затем – в новом поколении, в следующем великом мыслителе наше “я” начинает подозревать, что то, что им найдено, неокончательно, что главное в нем скрывается где-то глубже, где-то дальше.


– Речь идет о трех “классиках подозрения” – Марксе, Ницше и Фрейде?


– Имя им легион. Первым “классиком подозрения” – по крайней мере в европейской культуре – был фронтон Дельфийского храма, где было написано: “Познай самого себя”. Кстати, смысл этого совета был вскоре забыт. Изначально подозревалось, что человек мнит о себе больше того, что он стоит. Надпись означала: познай свои границы, не считай себя богом. Но потом стали понимать иначе: познай свою безмерность, свою бездонность, и там обрети самого себя. Отсюда возникло искусство маевтики Сократа: я помогаю тебе родить истинную мысль, которая где-то в тебе спрятана. Оно строилось на предпосылке: ты сам себя не знаешь, но тебя знаю я.


– Не понял, кто я?


– В нем уже заключалась условность: “маевтическое” сократово “я” разделяло себя надвое: на объект и субъект собственной мысли, носителя противоречия и того, кто его обнаруживает. Для Ницше это было началом декаданса. Вместо того, чтобы учить действовать согласно нерассуждающей жизненной силе, Сократ учил искать в себе противоречия, вглядываясь в себя: в чем же настоящая мысль – моя или моего собеседника. Так, оставаясь исследователем, разум становился для себя предметом исследования.


– Однако там, где человек обнаруживает “цветущую сложность” в своем “я”, возникает “проблема человека”, каковой у сверхчеловека быть не может.


– Ибо человек, как говорят, отчужденный, с подмененным, идеологическим, массовым эго чаще всего обнаруживает завидную, почти сверхчеловеческую цельность. Его совесть не спорит ни с телом, ни с его общественной функцией. Напротив, совесть и функция почти поглощают друг друга, ибо выполняют один и тот же приказ. И чем человек дальше от самого себя, тем более он себе и другим представляется монолитным.


– И чем ближе к себе, тем расколотей, так?


– Скорее напротив. Чем человек ближе к себе, тем он целостней. Но это иная целостность, она основана на подлинном открытии самого себя. Человек цельный – это человек, встретившийся наконец с собственной личностью. И все мы, хотя и разными путями, осведомлены о том, что нам надо спешить на это свидание, только не знаем точно, где оно нам назначено.


– Наверное, место этой встречи определяется путем, который ведет к ней. Точка отсчета уже содержит в себе и пункт назначения. Так, если мы начнем все подвергать сомнению, то из него обязательно родится та незыблемая истина, в которой мы с самого начала были уверены.


– В каком-то смысле сократово искусство маевтики и сомнения стало родильным домом для всей последующей европейской мысли. Помните, как великий французский мыслитель, усомнившись во всем, целый день размышлял о том, что же можно считать несомненным? Итогом его размышления стало уравнение я=я, когда оно застает себя о себе мыслящим. Так можно понять формулу cogito ergo sum. Кажется, нельзя было придумать ничего банальнее и ничего гениальнее. Но было ли это открытие действительно встречей с самим собой? Нет, это было лишь первым решающим шагом в сторону солипсизма, т.е. достоверности существующего в силу его пребывания в моем мыслящем разуме. Последующая философия лишь усовершенствовала эту модель. Она задалась вопросом: а как я мыслю? При каких условиях познаю? Критика чистого разума разделила плоды нашего познания на два ряда спорящих друг с другом антиномий. Разум может утверждать противоположные вещи, скажем, что мир имеет начало во времени и ограничен в пространстве или что мир не имеет ни начала во времени, ни границ в пространстве и прочее, и с одинаковой убедительностью готов доказать и то, и другое. Разумеется, помимо четырех кантовых антиномий, нетрудно найти и другие. То есть, предполагая одно, наш разум с тем же правом может предположить и другое и выстроить интеллектуальный мост, который не провалится под тяжестью самой безупречной логики. Но выстроенный мост ведет лишь к самому себе. Точнее, от одной половины “чистого разума” к другой. Кант в предисловии к “Критике чистого разума” пишет, что наш век “требует от разума, чтобы он вновь взялся за самое трудное из своих занятий – за самопознание и учредил бы суд, который бы подтвердил справедливые требования разума”. То есть самопознание становится высшим судией всей мыслимой им вселенной.


– Здесь приходит на память : “а судьи кто?”


– Судья – он же и подсудимый. Он отвечает перед своей интеллектуальной совестью за чистоту познания, за его, так сказать, неподкупность перед искушениями обыденного рассудка. Сначала он выделяет некое абстрактное познающее “я”, называемое разумом, а затем бежит от него к “я” существующему, живущему, называемому практическим, которое задает свои знаменитые вопросы: что я могу знать, на что могу надеяться, что мне следует делать, наконец, что такое человек, т.е. я сам?


– И как же он отвечает?


– Наиболее убедительный ответ дает, как правило, следующее поколение философов. Оно поднимает новую планку для разума. Так возникло абсолютное тождество между познающим и познаваемым у раннего Шеллинга, абсолютное субъективное “Я”, которое постулирует свое “Не-Я” и порождает из него познаваемое – у Фихте, а затем развивающееся из самого себя отождествление познающего субъекта с Абсолютным Духом у Гегеля. В разных формах всюду мы находим одну и ту же идею: поглощение мыслящим разумом мыслимого им мира ради умозрительного господства над ним. Но, достигнув холодных, снежных вершин, разум уже не может удовлетвориться одной умозрительной властью. И тогда гегелевский дух, отрекаясь от своей абсолютности (лишь от термина, но не от сути), от всей идеалистической шелухи, овладевает марксизмом, чтобы стать материальной силой, действующей не на профессорской кафедре, а в реальной истории. Эта сила, после многих превращений, создает режим тотальной идеологии, в которой тот же абсолютный дух под иным именем вновь познает и осуществляет самого себя. Сum grano salis, можно было бы предположить, что с падением Берлинской стены закончилась и авантюра самопознания, начавшегося с декартовского “соgito”.


– Что вы хотите этим сказать?


– Хочу сказать, что идеологический режим в момент его наивысшей зрелости был режимом абсолютного солипсизма, в котором разум теории узнавал себя во всех опосредованных им вещах: не только в политике или в философии, но и в экономике, литературе, морали, химии, математике, сельском хозяйстве, производстве обуви на душу населения и т.д. Абстрактное “я” идеологического человека, которое, конечно же, не совпадало ни с одним конкретным индивидуумом, обнимало собой все занимаемое им пространство и заявляло в каждой вещи : “я существую, потому что мыслю в тебе”. Я исповедую в тебе свою веру. Ты служишь проекцией моего мировозррения, его голосом и устами. А все то, что мыслило иначе и не служило нужной проекцией, все, что противоречило этой картине мира, вытаптывалось, вычеркивалось из существования. Однако в итоге вычеркнутого, оттесненного в подсознание накопилось столько, что оно в конце концов взорвало все возведенное здание. С философской точки зрения идеологический режим был грандиозным процессом самопознания, обретения своего вездесущего коллективного “я”, отметившего собой все сущее и отражающегося в каждой вещи. Эта попытка была обречена на неудачу, ибо познающее “я” с самого начала было ложным.


– Разъясните конкретней…


– Возьмем понятие отчуждения, которое у Гегеля понималось, среди прочего, как опредмечивание духа. Дух сначала как бы полагал, а затем познавал самого себя в реальности…


– Что же в этом ложного?


– То, что гегелевское понятие духа было все той же абстракцией нашего разумного, мыслящего “я”, которое само себя открывает в истории и природе, незаметно снимая в то же время отчуждение в самом человеческом духе. У Гегеля чем абсолютнее дух, тем меньше в нем человеческого. Это противоречие было невольно выявлено Марксом, начавшим, как вы помните, с тонкого анализа механизма отчуждения. Но даже объяснив его на социальном уровне, марксизм так и не сумел объяснить, от чего, собственно, отчужден человек. Если есть в нем чужое, значит, есть и нечужое, подлинное? И коль скоро оно есть, его нужно высвободить от внешних, враждебных порабощающих сил? Но речь шла не о человеке, он, можно сказать, был “снят” классом, класс же в свою очередь “снят” учением о классе, охватившем собой вселенную, опредметившем ее в тотальном знании, – разве в нем трудно раскрыть псевдоним абсолютного духа? Знание, овладев рычагами истории, стало тотальной диктатурой. Так родилась та глобальная утопия, развалины которой все мы носим в душе. Утопия есть по сути, проекция некого отчужденного, превращенного, собирательного Эго (Партии, Народа, Вождя, Прогресса, Государства), которое стало поглощать эмпирические “я” отдельных личностей. Как гигантская хищная птица, оно, коллективное “я”, взмахнув черными крылами, бросилось поедать человеческие души, а затем в немереном количестве и тела.


– И все это вы выводите из самопознания? Из фронтона Дельфийского храма?


– Я хотел указать на один из ошибочных маршрутов нашей мысли, начавшийся с совершенно верной предпосылки: “Познай самого себя!” Дело в том, что, начав познавать, наше “я” выбрало именно себя, в его умозрительной самодостаточности и замкнутости, а не Другого в себе. Самопознающее “я” стало двоиться, вглядываясь в себя как в зеркало, увеличивающее его до умопомрачительных размеров, до бесконечных, уходящих во все стороны проекций себя самого. Однако после “чистых идей” было бы интересно обратиться к другому поиску, иному самопознанию, ведущему к низинам, туда, где “хаос шевелится”. Здесь вместо движения “вперед и выше” возникло другое: назад и глубже. Говорю об одном из самых важных и ложных открытий недавней эпохи: о бессознательном.


– Почему вы называете его ложным?


– Потому что психоанализ не останавливается на своем открытии и предлагает собственную версию подлинности человека. Его пафос в принципе тот же, что и пафос критической философии: обыденное мышление, наше подручное человеческое “я” неподлинно. А то, что подлинно, сокрыто. Есть, однако, тропинки, по которым мы можем туда добраться и, так сказать, исправить и восстановить самого себя. Но если философия ищет и строит “я” среди звезд, то психоанализ заглядывает в колодец, где “я”, еще не родившись, не осознав себя, уже спряталось в свои комплексы. Одна занимается построением правильного мышления, другой – психотерапией, в основе и там, и здесь лежит общая установка: мое подлинное, познающее эмпирическое “я” неподлинно, за ним стоит другое, которое надо открыть, развить, выразить.


– В чем же здесь ложь?


– Я предпочел бы говорить о “правде и лжи”. Правда – в умении найти за неврозами, за сновидениями, даже за оговорками какое-то скрывающееся в нас сознание, которое мыслит импульсами. Неправда в том, что это лишь одно из наших “я”, и у нас нет никаких, в сущности, прав возводить его в ранг единственно подлинного. Наряду с ним, за ним, над ним можно найти и другое.


– Например?


– Например, “я” живущего в нас художника, которого пробуждает в нас произведение искусства, т.е. диалог с красотой. Необязательно при этом быть творцом красоты, это уж кому дано, но дано, думаю, всякому красоту видеть, слышать и ей откликаться. И откликаясь ей, мы неожиданно узнаем себя в возникающих перед нами образах. Потому что все эти образы мы уже носим в себе. Для того, чтобы пробудить их, и существует искусство. В этих образах заключен хранящийся в нас опыт, в конечном счете наше подлинное, наше неведомое “я”. Если нам легко было узнать себя в участниках спора сердца и тела, то мы также встречаемся с собой в созерцании, в сопереживании, в слиянии с тем “ты”, которое и окружает, и окликает нас. Чтобы отдохнуть немного от философии, позвольте привести отрывок из стихотворения Николая Заболоцкого, который, на мой взгляд, служит одним из таких образов самопознания.


Я не умру, мой друг. Дыханием цветов
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу
Корнями обовьет, печален и суров.
В его больших листах я дам приют уму,
Я с помощью ветвей свои взлелею мысли,
Чтоб над тобой они из тьмы повисли
И ты причастен был к сознанью моему.


– Как называется стихотворение?


– “Завещание”. Поэт, вглядываясь, узнает свое посмертное существование в том, что было ему мило при жизни: цветах и деревьях. Он завещает себя им, надеясь, что и мы, современники и читатели, встретим и услышим его в том, к чему когда-то обращались его глаза и сердце. “Многовековый дуб” с его корнями и листьями, “дыхание цветов” вошли в глубинное его “я” и стали им. Так одно “я” входит в общение с другим, когда незримый опыт одного входит и в нас, сплетается с нашим восприятием, с нашей памятью, становится новооткрытым уголком нашей души. “Нет лирики без диалога”, говорит Мандельштам. И благодаря поэту мы входим в общение не только с ним, но и со множеством других сознаний, в которых был собран, кристаллизирован тот же опыт. Этот опыт собирает нас в себе, в нем мы находим друг друга.


– А местом общения становится это “ты”, тот “мой друг”, к которому поэт обращается в конце отрывка?


– “Ты”, конечно же, есть аlter ego поэта. Отражение его взгляда, эхо голоса. Воображаемое “ты”, с которым он ведет диалог и узнает в нем себя. И вместе с тем это каждый из нас. Всякое искусство, не только словесное, но и музыка, живопись, существует как диалог, обращенный к “ты”. Диалог выносит нашу личность из непосредственно данного, из обыденной речи, из повседневного, из здесь-бытия, как сказал бы Хайдеггер, в бытие иное, в котором и наше “я” становится иным. Неважно при этом, что мир, который возникает в этом инобытии искусства, может состоять из тех же предметов, которые окружают нас в повседневной жизни. Произведение искусства или мысли несет в себе личность, обнимающую собой вопринимаемый ею фрагмент реальности вместе с незримым “ты”, с которым мы вступаем в общение. Оно содержится в нашем же сознании, часто в какой-то сокрытой его области, которую мы открываем для себя, реализуя ее или изводя вовне.


– Вы хотите сказать, что в нашем “я” всегда живет другое, одно, непосредственно данное нам, другое, отбрасываемое на какой-то экран, и они пребывают в диалоге между собой?


– Диалог – слишком мирное, даже ручное слово. Иногда он бывает и спором, довольно решительным, можно сказать яростным.


– Когда же возникает этот спор? Идет ли речь о двух “я” шизофреника или невротика?


– Напротив, “я” внутреннее и подлинное, спорящее с обыденным, внешним – это признак здоровья, обретения целостности. В этом, среди прочего, и заключается парадокс христианства: чем сильнее выражен спор в человеке, чем острее конфликт между двумя “я”, тем он естественнее, цельнее.


– Не могли бы вы объяснить это подробнее?


– Философ, психоаналитик, художник, о которых мы говорили, проецируют самих себя на другое, удваивая себя, они в каком-то смысле, себя отчуждают, опредмечивают, являют себя на гигантском экране. Если “я” мыслителя “инвестирует” себя целиком в умозрение, если “я” творца выражает какой-то “образный” слой его личности, который он выносит на свет, то “я” подвижника пламенно отрицает падшую эмпирическую свою природу ради природы высшей или первозданной. Но между философом, психоаналитиком, художником и аскетом есть и нечто общее: видение иного образа самого себя. Различна перспектива видения: чистый разум, подсознательное, сокровенный опыт художника, наконец Откровение.


– Богословы говорят, что именно Откровение открывает человеку самого себя. Однако в нашем контексте самопознания что стоит за словом Откровение?


– Оно ближе всего к самопознанию художника, хотя и радикально отличается от него. Наше “я” здесь ищет не столько выразить себя, сколько открыться Другому, отдать себя Тому, Кто входит в нас как суд и как любовь. Оно ощущает свою малость перед лицом стоящего перед ним “Ты”. Но вместе с тем это “Ты” не набрасывается на человека извне, не хочет подменить его собою, оно есть таинство его подлиннного “я”. Словно Адам, едва сотворенный, просыпается в нем, разбуженный Божьим зовом. Человек сотворен как таинство Бога. Для меня нет лучшей апологии христианства, чем устроение человека, если вспомнить название известной книги святого Григория Нисского.


– “В тех, в ком не помрачилась красота, – писал св. Григорий, – отчетливо видна верность сказанного, что человек стал подражанием Богу”.


– Но что это означает? Бог целен и един, человеку же далеко до целостности. Бог совершен, человек нет. Однако человек видит в себе образ, которому он не соответствует, он одарен Личностью, которая открыта нам и и вместе с тем нами же и заслонена, ощутима и невыразима. Бог находится за горизонтом нашей субъективности. Познающее “я” философа, лирический герой поэта, подземный мир психоаналитика, наконец пребывающая в покаянии и невидимой брани душа аскета, все они очень по-разному за видимым “я” видели невидимое, и в известной мере его творили. Перефразируя Григория Нисского, можно было бы сказать, человек стал подражанием своему собственному “я”, но узнаваемому им в Боге. Чтобы такое “я” принять, надо ему открыться. В этом разница между тем, что называют “культурой” и “верой”.


– Разве они противостоят друг другу?


– Они обращены друг к другу изначально, но в жизни бывают противопоставлены. Так, в культуре “я” творит свое другое, это может относиться также и к религии в той мере, в какой она является порождением культуры, т.е. проекцией коллективного бессознательного. Но в Откровении, когда мы его принимаем, т.е. открываемся ему; перед ним “я” не сочиняет себя, отказывается от самопроекций, напротив, оно предстает нагим и беззащитным перед ударяющим в него лучом божественного присутствия, божественной славы.


– Означает ли это, что религия противостоит вере, как иногда утверждается в протестантизме?


– Конечно, нет, вера может существовать только в оправе религии, т.е. традиции, памяти, молитвы, таинств, обряда, знания, т.е. в образе человеческого наследия, но наследия, пронизанного Духом Святым. Ни одна душа не обходится без тела. Но отношения между телом и душой бывают подчас напряженными, иногда душа рвется ввысь, а тело становится слишком дебелым, так что душа в нем еле дышит. Религиозное тело должно служить живой верующей душе, иначе оно замыкается в себе. Бывает так, что Бог изгоняется самодостаточной религиозной закрытостью, наиболее непроницаемой из всех. В ней всегда есть частица трансцендентного, но этой частицей мы обманываем самих себя, принимая ее за Бога Живого. Опасность религии в том, что как и все идеологическое, она может стать одной из проекций нашей эмоциональной натуры. И ею порой становится. Спор с нею наиболее труден, ибо она-то обманывает нас призраком Другого, тогда как оно остается все тем же замкнутым в своих переживаниях “я”.


– Значит, существует и открытое “я”?


– Да, оно открывается, когда начинает оспаривать свои продолжения и проекции даже тогда, когда само же их и выстраивает. История, может быть местом реализации утопий, больших и малых сражений за власть, но также и, как сказал Пастернак в “Докторе Живаго”, “установлением вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению”. Это значит – в согласии с Гегелем, но и вопреки ему – история есть путь самопознания нашего “я”, открывающего в себе Другого.


– Но откуда оно о нем узнает?


– Один из даров человеку от Бога – творческая способность наблюдения за собой. Но человек может, так сказать, собой “увлечься”, замкнуться в одной из своих идей о себе, но может и вступить в спор со своими созданиями, признав их неподлинными, неокончательными, не выражающими всей глубины его личности. Этот спор есть двигатель культуры, творчества, иногда даже религии в той мере, в какой она остается частью культуры. Никакое творчество не бывает окончательным и завершенным, об этом писал Бердяев в “Смысле творчества”, но хочет выразить то, что остается невыразимым, то, что остается запредельным.


– Что же это?


– Мы знаем, что запредельное, “мой прах переживет и тленья убежит”, и оно заключено в нас.


– Вы хотите сказать, что человеческая личность многоголосна, полифонична?


– Да, но это не полифоничность, существующая лишь ради самой себя как некая эстетическая самоценность. Многоголосый спор идет вокруг того, что заключено в человеке. Часто в этом споре наиболее одаренные люди совершают наиболее глубокие ошибки. В молодости я много читал Хайдеггера и поражался остроте его анализа при выводах с точностью до наоборот. Вместо формулы “Бытие-к-смерти” следует поставить призыв, пронизывающий наше существование и обращенный к бессмертию. Иначе говоря, к нашему самому подлинному, непреходящему “я”. И мышление философа, как и художника, ищет его в себе или – в Боге. По сути, наша личность в ее изначальном божественном измерении, это диалог о бессмертии в себе самой. Бессмертии ложном – в построенных проекциях, в гигантских зеркалах и бессмертии с Богом.


– У Хайдеггера есть другая интереснейшая идея “спора внутри истины”. Спора истины о себе самой. Истина “разверзает” спор в человеке, обнажая иной пласт его бытия, в котором Бог остается безымянным.


– Но этот неумолкающий спор в человеке для меня одно из доказательств бытия Божия в нас. Мартин Бубер говорит: “Человек может всеми силами отвергать бытие Бога и ощущать Его в святости диалога”.


– Тогда позволю себе спросить напоследок: почему спор? Откуда диалог?


– Спор оттого, что “человек, – как сказал Паскаль, -бесконечно превосходит человека”. Он не может слиться ни с одним из умозрений, не может отождествить себя с бессознательным или “сверх-я”, никогда не может себя до конца принять. Он знает: в нем есть нечто большее. И с тех пор, как он был создан, он ведет с самим собой спор о том, что его превосходит. Он хочет убежать тленья своего земного существования, но и тлена собственной персоны во всех земных ее воплощениях. Вся культура, как и вера, отмечены этим спором. Разве вера это не обнаружение в себе Другого? Не причастие Другому, живому и любящему, Который сокрыт в нашем “я”, Он глубже нас, и Он становится бесконечно важнее и нас и жизни самой.


– О каком Боге вы говорите?


– О Боге, ставшем человеком. И всякий раз становящемся Им в нас самих. “Кто сам себя знает, тот дойдет и до познания Бога”, – говорит св. Климент Александрийский, открывая третью книгу “Педагога”, которая называется “Об истинной красоте”. “Если ты внемлешь себе, – вторит ему св. Василий Великий, – то не будешь искать следов Зиждителя в устройстве вселенной, но в себе самом, как бы в малом каком-то мире, усмотришь великую премудрость своего Создателя”. “Премудрость Создателя”, а не отражения нашего эго. Всякая личность несет в себе ностальгию по этой красоте, которая становится в ней спором между Словом, которое было в начале у Бога, и ее собственными словесными изделиями. Спор в человеке идет оттого, что Бог так возлюбил мир и был настолько щедр, что поделился с человеком самим Собой, вошел в его человеческое начало. И отпустил его на свободу с тайной Слова в душе, с заброшенным в него семенем Света. Об этом говорили уже первые апологеты. Слово, как и красота образа Божия, изначально вложены в человека; он живет в их притяжении, в общении с ними разгадывая их как загадку.


– Ну, а есть ли те, кто ее разгадал?


– Разгадавшие суть те, кто вернули изначальное свое “я” к тому “Ты”, которое бесконечно таинственно их превосходит. Те, кто доподлинно узнал себя в “Ты” и сумел исповедать его. Но разве я уже не говорил об этом? Поэтому, думаю, чтобы не возвращаться на “круги своя”, настала пора поблагодарить вас за вопросы.


– Должен ли я благодарить вас за ответы? По правде сказать, не знаю. Они, наверное, возбудили больше вопрошаний, чем было их в начале нашей беседы. Так что впору все начинать сначала.


Доклад на Шестой международной конференции “Успенские чтения” (Киев, сентябрь 2006).

Цей запис має один коментар

  1. Зоя Михайловна

    Очень интересно, умно и заставляет о многом задуматься эта беседа.Суровая и глубокая философия.

Залишити відповідь