1
Падение Константинополя в 1453 г. было пережито на Западе как «несчастие всей
христианской веры» (слова императора Фридриха III в письме к папе Николаю V). Несмотря на века религиозного разделения, так часто оборачивавшегося кровавой борьбой, христианский мир сознавал еще свое единство. Потом о Византии забыли. А когда вспомнили — сравнительно совсем недавно, — то вспомнили уже не как свое прошлое, не как забытый отрезок своей истории, своей традиции, а как таинственный, красочный и малопонятный «Восток». Византию стали «открывать», как открывали в век ненасытного исторического любопытства Индию, Китай и доколумбовскую Америку. Создалась мода на Византию, но она отдает модой на экзотику. И не случайно, например, то, что в синтезе Тойнби1 православная христианская цивилизация Византии оказалась начисто отрезанной от христианской цивилизации Запада, представлена как совершенно отдельный мир, со своим особенным ритмом развития и умирания, в котором почти естественным завершением признается турецкая империя, Рах Оttomanica.
Это противопоставление Византии Европе как Востока Западу изнутри отравляет новый интерес к византийскому прошлому в западной науке, лишает его целостной исторической перспективы. Становясь все более интересным объектом исторического изучения и эстетического любования, Византия остается чужой, все с тем же клеймом «Востока». Византию изучают извне, ее нет в духовной памяти Запада.
Увы, то же самое можно сказать и про русских. Правда, в России никогда не забывали о своей связи с византийским культурным и духовным наследием. Эту связь, это наследие по-разному оценивали, от них отрекались, но их не отрицали. Что касается исторической науки, русские эту обязанность2 выполнили с честью. С самого зарождения византологии наши ученые занимали в ней первые места, и именами Успенского, Васильева. Кондакова и стольких еще отмечены все главные этапы ее развития. Но и у них «категории» самого восприятия Византии, весь дух этого кропотливого восстановления — год за годом, век за веком — сложной исторической ткани византинизма те же, что и на Западе. Словно ничего, кроме «начатков образования» да еще славянского происхождения, не связывает нас с этим миром, не делает его для нас кровно своим.
Но разве это все? Неужели только в таких научно-исторических поминках Византии состоит та обязанность, о которой, сам же суживая ее, писал Грановский? Или же есть другое измерение Византии, напомнить о котором именно в наши дни, в нашей «апокалипсической» ситуации — уже не долг исторической вежливости, не академическая задача, а веление совести?
Вот в таком — хотя бы только напоминании — цель настоящей статьи.
2
Речь идет о духовном, о религиозном значении Византии и византинизма в нашей собственной судьбе. Нерасторжимой, единственной в своем роде связи Византии с восточным Православием отрицать не будет никто. Ведь Православие до сих пор не только сохраняет свою внешнюю византийскую «форму», но и изнутри, духовно глубочайшим образом определено именно византийской рецепцией христианства. Все это знают, но формальным знанием и признанием все и ограничивается. Я думаю, что подлинное, то есть жизненное, значение византийского христианского опыта, его непреходящий смысл до сего дня остаются непонятыми.
Непонимание это не удивительно у классической русской интеллигенции. Здесь не место говорить о трагедии ее взаимоотношений с Православной Церковью. Но так вышло, что даже при наличии религиозных интересов западный опыт, западный путь — от блаженного Августина к св. Франциску, Якову Бёму и Паскалю — оказывался ей ближе и понятнее, чем восточное Православие. Православие русская интеллигенция — «идейная и беспочвенная», по определению Г. П. Федотова, — знала либо в его синодальном, казенном аспекте и от него отталкивалась, либо же через Лескова и всевозможных «бытописателей» уютного православного мещанства, где оно неизменно соединяется с образом ревущего дьякона, семинарским анекдотом и нехитрой поэзией всевозможных «заговений» и «розговён»… Православия Афанасия Александрийского и великих Каппадокийцев, Халкидонского догмата и исихастов, Романа Сладкопевца и Иоанна Дамаскина русский интеллигент не знает, и это объясняется в первую очередь, конечно, тем, что в его культурной памяти есть место Элладе и Риму, Средним Векам и Ренессансу, Просвещению и Романтизму, но не нашлось места Византии; Василий Великий в отличие от блаженного Августина не вошел в число классиков. Наш школьный curriculum отражает в этом пункте невежественные изъяны и ограниченность западного Cредневековья.
Неизмеримо удивительнее и печальнее нечувствие, непонимание византийского «завета» внутри самой Церкви, среди тех, кто продолжает исповедовать верность историческому Православию. Открытых врагов у Византии здесь мало. В подавляющей своей массе церковное общество остается традиционно верным византийскому обличию Православия, не сомневаясь видит в нем самоочевидное выражение христианства. Но вот в чем я вижу все усиливающийся отрыв этого церковного сознания от подлинного понимания византинизма. С некоторых пор, особенно же сильно после революционного обвала в России, в Православной Церкви все очевиднее нарастает борьба разных «идеологий», разных переживаний христианства. И характерно то, что каждое из них неизменно апеллирует к византийскому «канону» Православия как к своему источнику и обоснованию. Мечта о реставрации священного теократического Царства, о новой победе над миром или же, напротив, аскетически-монашеская отчужденность от мира, вера в космическую преображающую силу таинств или же, напротив, переживание их как эсхатологического «инобытия», приятие культуры и отвержение культуры: все эти «установки сознания» так или иначе оправдывают себя Византией, ссылаются на то византийское наследие, которое без изменений сохранила до сего дня Церковь — в богослужении, в иконе, во всем «этосе» православной церковности. Из этого наследия каждая церковная идеология выбирает то, что ей больше по вкусу, и затем свой «тип» византинизма утверждает как единственный, анафематствуя и обвиняя в предательстве все прочие. Она не замечает при этом, что и те возводят себя к тому же прототипу, вдохновляются все тем же византийским первообразом.
Вот этот разнобой в истолковании византинизма и показывает, что целостного понимания, целостной оценки его уже не существует, что потерян ключ от двери здания, которым, по-видимому, все дорожат как величайшей святыней, и что вместо того, чтобы попытаться найти этот ключ, мы попросту растаскиваем это здание по камням, не понимая, что нашими руками разрушается христианский византинизм.
Основная ложь каждого из таких частичных истолкований византинизма, частичной верности ему в том, что, утверждая свою самодостаточность, выдавая часть за целое, защитники их уже не способны настоящего целого увидеть. Поскольку же только в византийском целом и всякая часть раскрывается в своем настоящем смысле, сведение всего к ней её же саму и извращает. На наших глазах совершается не только поразительное сужение церковной памяти, но и настоящее искажение византийского предания. Разве не такой произвольный выбор чего-то одного при отрицании всего прочего, не такую ли одержимость одной, хотя бы и правильной, идеей называли «ересью» в золотые века византийского расцвета?
3
Но что же это за целое и как примиряются и уживаются в нем все эти так очевидно исключающие друг друга утверждения? Это целое, в котором, я верю, и заключена непреходящая ценность византийского религиозного опыта, я назвал бы византийским гуманизмом. Я знаю, что такое словосочетание многим покажется странным, даже абсурдным. Ведь, казалось бы, какие аспекты византийского мира ни перечислять, одного, именно гуманистического мотива мы в нем не находим. Разве то, что мы называем гуманизмом — вдохновение творчества, самораскрытие личности, свобода исканий и выбора, не начинается с восстания против сакрального, догматического Средневековья?
Но, говоря о «византийском гуманизме», я как раз и не имею в виду никакого особого аспекта Византии, который можно было бы противопоставить другим — не гуманистическим. Тайна Византии в том, что все аспекты ее, которые сейчас вырываются и выдаются в качестве единственной ее сущности, и в первую очередь два основных ее полюса — приятие мира и отвержение мира, в действительности только вместе составляют ее сущность, со всеми своими кажущимися противоречиями, во всей своей «логической» несводимости друг к другу. Взятый в отдельности каждый из них не только ограничен, не только отмечен преступлениями и падениями, но и в односторонности своей по существу ложен, действительно «античеловечен». Целиком оправдывать его, провозглашать его в качестве абсолютной нормы можно только при аберрации христианской совести, при забвении совершенной евангельской меры. Поэтому, не отказавшись от зачарованности исторической Византией, невозможно духовную правду византинизма снова увидеть как вечную и непреходящую правду. Правда же эта как раз в «совпадении противоположностей», совпадении не абстрактном, а глубоко жизненном, так что вырвать один аспект или заключить всю Византию в одну формулу равносильно предательству ее последней глубины. И вот мы подошли наконец к той простой мысли, напомнить о которой и было нашей целью. Ведь в конечном итоге все аспекты византинизма суть не что иное, как действительные аспекты мира и человека, точнее — мира и человека, какими явлены они нам в двуедином откровении Ветхого и Нового Заветов и какими мы уже не можем не видеть их, если только от этого видения сознательно не отреклись.
Это — мир, совершенный в Божественном о нем замысле, мир-космос, весь пронизанный лучами премудрости и одновременно страшный в своем падении, распаде, «стихийности». И это человек — «образ и подобие Божие», свободный творец, призванный к бесконечному возрастанию и «обожению» — и одновременно падший, нищий, злой и греховный, носитель ада и смерти для самого себя и для мира. Надо понять, что византийская мечта о священном теократическом царстве, об освящении благодатью мира, природы, материи не только не противоречит аскетически-монашескому отвержению «мира и всех красных» его, но только в парадоксальном сочетании с ним приобретает свой подлинный смысл и, главное, находит свой суд, свою настоящую меру; что «отрицательный» путь византийской мистики, с такой силой отвергающий позитивное, дискурсивное познание Бога и тайн мира, не исключает, а, напротив, дает наконец подлинное измерение человеческому разуму, разрывая его ограниченность, возводя его к Божественному Логосу; что даже иератическое искусство византийской иконы, византийского храма наполняет всякое человеческое искусство той глубиной, тем знанием о подлинном мире и о подлинном человеке во всех их измерениях, которых в своем совершенстве не имело искусство дохристианское.. Повторяем — духовная правда Византии в том, что, сколько бы сама она ни падала, как искаженно и часто греховно ни воплощала бы своего собственного видения, — мир, очерченный всеми ее аспектами, есть мир, в котором до конца реальны добро, зло и свобода, в котором человек поставлен перед всей мерой своей ответственности. И то, что при логическом анализе кажется противоречием, на деле есть только правда, сложная, мучительная, прекрасная и безобразная правда, А если под гуманизмом разуметь такое понимание мира и человека, в котором, хотя бы только принципиально, сохранены все их «измерения» и нет сознательной, ограничивающей лжи о них, нет ни дешевого оптимизма, ни дешевого пессимизма, то византийский опыт в истории человечества остается непревзойденной мерой христианского гуманизма.
Исторический грех Византии, до наших дней отравляющий Церковь и «оправдывающий» в известной мере восстание против нее «современного», даже христианского сознания, в том, что она сама свою «форму» поставила выше ею же обретенной правды, абсолютизировала себя, вместо того чтобы жить абсолютизмом своего видения и им судить и свои достижения, и свои несовершенства. Поэтому, как я уже сказал, сделать своей вечную правду византинизма нельзя, не освободившись от рабства исторической Византии. Нужно не возвращаться в Византию, а только в самом мире, в самом человеке снова увидеть все то, что увидело в них христианское зрение Византии.
Слишком многие сейчас готовы предать это видение, расчеловечить мир. Радикальные марксисты, сами того не зная, сходятся с радикальными христианами в отрицании божественного достоинства, глубины и славы человека, с которого сам диавол не может смыть света Духа. Как к последнему прибежищу мы обращаемся к культуре, к духовным ценностям, к музеям… Но не будем обманываться: то, чем светит нам эта культура и о чем свидетельствует, могло засиять только в мире, в который вошел образ совершенной жизни, в мире славы и нищеты, суда и милосердия, в мире, над которым возвышается Крест.
В исповедании мира именно таким — правда византинизма.
Первая публикация: Опыты, №3. Нью-Йорк, 1954.
Публикация на сайте по изданию: Шмеман А., прот. Собрание статей 1947-1983. М.: Русский путь, 2009. Перепечатка с разрешения издателя.
1 Тойнби Арнольд Джозеф (1889–1975), британский историк и социолог. Его 12-томный труд «Исследование истории» (1934–1961) представляет собой попытку уяснить смысл исторического процесса на основе систематизации огромного фактического материала в контексте определенной схемы философии истории. — Прим. сост.
2 По словам Грановского, на русских лежит некоторого рода обязанность оценить явление (то есть византинизм), которому они так многим обязаны (см. Грановский Т.Н. Собрание сочинений, 4-е изд. Москва, 1900. С. 379). — Прим. сост.