Смерть Толстого в русской памяти

Смерть Льва Толстого 20 ноября 1910, как и его стремительное ночное бегство из Ясной Поляны непосредственно перед кончиной, и по сей день, столетие спустя, остается в памяти России одной из неразгаданных и трудных ее загадок. Но этот патетический жест был лишь последним всплеском глубочайшего духовного кризиса, который подтачивал его всю жизнь. Оглядываясь на нее со стороны, Толстой понимал, что достиг того, о чем и другие не могли и мечтать, но при этом изнутри он был нередко терзаем какой-то духовной пыткой, в истоке которой сам не мог до конца разобраться.



После завершения “Войны и мира” его (согласно “Исповеди”), часто подстерегало искушение самоубийства. Через несколько лет он нашел примирение с самим собой в той религии, которую сам изобрел, а затем начал возвещать миру: это было христианство без Воскресения Христа и без Церкви, оно сводилось к нескольким нравственным правилам, опирающимся в основном на Нагорную проповедь. Его проповедь, получившая именование “толстовства”, строилась на трех основных началах: ненасилие, возведенное в абсолют, жизнь в бедности и простоте, основанная на физическом труде, отказ от государства с его армией, полицией, тюрьмами, неравенством, помпой и ложью. При этом собственная его жизнь, как он считал, вовсе не соответствовала этим принципам. В его “Дневнике”, особенно в последние годы жизни он часто признается, что для него мучительна безумная роскошь среди невыносимой нищеты, “нищеты, среди которой я живу”. Правда, конфликт этот разыгрывался скорее внутри его, чем на деле; условия повседневного его существования были достаточно скромными. Однако “благовестник бедности” все же оставался обладателем слишком многих вещей, которые находились в вопиющем противоречии с его “опрощающей” верой: у него были и земли, и просторный дом, и слуги, и графский титул, и деньги, но, главное, огромное литературное наследие. При этом ни Софья Андреевна, ни многочисленная его семья не имела никакого намерения все это достояние терять. Среди имущества, от которого он стремился освободиться, был и мощный, кряжистый его гений, ибо Толстой и наслаждался и одновременно стыдился своей мировой славы. Его бегство к смерти, которой он не мог не предчувствовать, было последним прорывом к обретению евангельской нищеты сердца и духа.


Православная Церковь подвергла отлучению как толстовство, так и самого Толстого. В принципе, могла ли иначе она реагировать на учение, которое как бы Христовым именем оспаривало самое ее существование и быстро распространялось по России и за ее пределами? И тогда и сегодня миллионы читателей знакомятся со святейшим таинством Евхаристии из насмешливо ядовитого описания ее в “Воскресении”. Однако анафема, которая все еще тяготеет над его автором, имеет, по сути, более глубокие корни. Она выражает собой остроту того противостояния, которое раздирает Россию уже два столетия. С одной стороны, бунтующая совесть, уязвленная страданиями человеческими, чей бунт принимает всегда идеологическое и политическое обличье (во времена крепостничества защиты “вольности и прав”, борьбы за права человека – в нашу эпоху), с другой стороны Церковь, живущая идеалом святости и священной “симфонией” с установленным социальным порядком, каким бы он ни был, и смиренным послушанием государству как орудию Промысла Божия.


Этот конфликт принял форму непреодолимого противостояния интеллигенции и государства, который составляет нерв недавней русской истории. Абсолютное ненасилие Толстого и безмерное насилие, обращенное на всех и вся, русской революции суть лишь разные действия одной и той же драмы, которая пока далека от завершения. Ныне толстовство принадлежит прошлому, однако анафема против Толстого имеет мало шансов быть отмененной или забытой. Гуманистическое сознание с его морализмом и его идеологиями и церковная вера, для которой все освящается всеблагой волей Божией, еще не нашли в России общего языка. Есть что-то болезненно парадоксальное в этой ситуации: величайший писатель России, ставший и ложным ее пророком, и Церковь, хранительница ее неисчерпаемого духовного богатства, противостоят друг другу в нескончаемой культурной войне. И когда-нибудь должен возникнуть вопрос: возможно ли здесь примирение и прощение? Должна ли Церковь более повиноваться заповеди, которая осуждает всякую хулу на Духа Святого или заповеди, повелевающей прощать даже своих врагов и хулителей? Наконец российский гуманизм за своими хлопотами об обделенных страдальцах в этом мире узнает ли когда-нибудь Христа не в маске моралиста, но в Его подлинном лике Спасителя?


La Croix, 20 novembre 2010


Перевод с французского автора специально для “Киевской Руси”


Посткриптум: Неизвестный эпизод из последних дней жизни Толстого


Статья была написана для газеты, которая дает вам лишь 4000 с чем-то знаков, причем предполагается, что нерусскому читателю все надо объяснять с самого начала. Понятно, что автор в данном случае обречен на телеграфный стиль, при котором невозможны ни подробная аргументация, ни уточнения мысли. Но здесь мне хотелось бы рассказать об одном эпизоде, который так и остался семейным преданием, на сегодняшний день никому, кроме автора сих строк, неведомым. В поезде, который шел из Оптиной пустыни, Лев Николаевич оказался в одном купе с молодой женщиной с ребенком. В течение двух часов, когда они были вместе, Толстой охотно играл и разговаривал с девочкой. По рассказам матери, он был целиком поглощен этим общением. На дворе была середина ноября, из окна дул резкий ветер со снегом, причем доктор Душан Маковицкий, сопровождавший Толстого, заботясь о свежем воздухе, старался держать окно открытым, а молодая женщина, беспокоясь о ребенке, постоянно его закрывала. Ветер, по ее словам, шел прямо на Толстого, который не обращал на это внимания. Через несколько дней он умер от воспаления легких на станции Астапово. Этот случай, насколько мне известно, не был описан никогда и нигде.


Я знаю об этом только потому, что та женщина была моей бабушкой, а девочка – матерью (Елена Михайловна Вольфельд 1903-1983). Они не раз говорили мне об этом. Единственное доказательство, которое у меня осталось, ибо все действующие лица давно в могиле, – открытка с запиской, полученная мамой (могу предъявить), с фотографией 80-летнего Льва Толстого от 31 мая 1911 года, посланная из Кременчуга: “Милая Люся! Шлю тебъ дорогого дедушку, которого, которого ты встретила в поезде по выезду из Москвы. Глубоко запомни его слова, которые написаны под портретом и сохрани…” (Писал кто-то из близких, кто именно, не удалось разобрать).


Под портретом написано: “Доброта души то же, что здоровье для тъла; она незамътна, когда владъеешь ею, и она дает успехъ во всяком добромъ деле… Радость этой жизни бесконечна, только бы мы пользовались ею, исполняя положенный намъ для этого законъ любви. Левъ Толстой”.

Цей запис має 3 коментар(-ів)

  1. Олег

    Сергею. Мнение священника Зелинского о Церковь, у которой "симфония" с существующим социальным строем, полностью совпадает с мнением товарища Ленина. Но вот в Священном Предании НИКОГДА не говорилось о "симфонии" с социальным строем. Есть симфония с православной монархиической властью, социальный строй которой может быть различным.

    ////смиренным послушанием государству как орудию Промысла Божия.////

    И такого учения в Церкви нет. Она нередко была в прямой или косвенной оппозиции к богоборческим властям разных стран.

  2. Белый Хорват

    В жизни великих людей особенно рельефно заметно сходство жизни и текста. Бог продолжает писать книгу Бытия… В хорошем тексте нет ничего случайного и лишнего.

  3. Sergej

    Да, мне кажется тоже важным поставить отношение Толстого к Православной Церкви в более широкий контекст – "противостояния, которое раздирает Россию уже два столетия… бунтующая совесть, уязвленная страданиями человеческими … и Церковь, живущая идеалом святости и священной "симфонией" с установленным социальным порядком".
    В РПЦ ведь любят покритиковать синодальную эпоху. Так, может, и Церковь не во всем права была. У нас ведь нет догмата о непогрешимости церковной иерархии.

Залишити відповідь