Для тех, кто хочет верить разумно
Киевская Русь > Разделы сайта > Книжная полка > От образа — к Образу. Заметки о книге священника Владимира Зелинского «Взыскуя Лица Твоего»

Книжная полка

От образа — к Образу. Заметки о книге священника Владимира Зелинского «Взыскуя Лица Твоего»


«Что ж делать, если наступает
такое время, что невольно
говорится о Боге?
Как молчать, когда и
камни готовы завопить о Боге?»


Н.В. Гоголь [1]


I


Иногда находишь книгу, обладающую какой-то притягательной и вместе с тем мучительной для тебя силой. Все тянешься к ней вернуться, прочесть заново, перелистать, восхититься, вознегодовать, записать в сокровенную тетрадь строчку, абзац, пусть даже страничку — ах, братья-читатели, какое же это счастье! Помните ли, как при погружении в текст мало-помалу появляется пусть отдаленное, но все же внятное созвучие, таинственной связью соединяющее созданное человеком и человеком же прочитанное? Поэтупивается гармонией и обливается слезами над вымыслом — а читатель его строк переживает ни с чем не сравнимое ощущение овеявшего душу восторга, хотя бы и смешанного с горечью и болью.


Что вызывает в нас благодарный отзвук? Строчка, с пока еще неясным смыслом, но уже обещающая скорое потрясение: «За гремучую доблесть грядущих веков…» И заключительный озноб: «Потому что не волк я по крови своей, и меня только равный убьет». [2] Или дублинский еврей по имени Блум, глубокой ночью сопровождающий молодого, страдающего похмельем гения Стивена Дедала в «Приют извозчика», где пытается напоить его кофе и с печальной гордостью уязвленного ревностью супруга демонстрирует ему фотографию своей жены. «Она без труда могла бы, сказал он, позировать для изображения в рост, не говоря уж о гармоничной округлости пышных». [3] (Но разве этого достаточно для понимания моего восхищения? Надобно переписать весь роман, всего несравненного «Уллиса», повествующего об одном, но равном вечности дне, в бесподобном переводе Виктора Хинкиса и Сергея Хоружего, все 670 страниц, включая комментарии Хоружего, перед которым я вообще снял бы шляпу, если она хотя бы разок появилась у меня на голове). Или же Флоренский, отец Павел, с его прорывами в глубины, от которых подлинно захватывает дух. «Человек — сам живое единство бесконечности и конечности, вечности и временности, безусловности и тленности, необходимости и случайности, узел мира идеального и мира реального, «связь миров» (Державин)…» [4].


Но вот в современной нам книге, у современного автора читаю о борьбе Иакова с Невидимым — чему, собственно, посвящено великое множество разнообразных трудов и толкований, и нахожу совершенно поразительное: «Богоборчество есть форма нашей тоски или ревности по Богу, причиняющему нам боль, но и эта боль становится для нас благодатным даром».[5] Или чуть дальше, об имени: «Имя — точка, в которой мы пересекаемся с миром, окружающим нас, место встречи меня и Сотворившего всех нас…» [6]. Еще дальше: «Тайна, любовь, падение, покаяние, боль, совесть, птица, река, снег — старые, всем знакомые надписи, которые всякий человек разгадывает на свой манер, переводит на общедоступный язык песнь древнего исповедания, которое удивляется славе Божией». [7] Как это бывает в подобных случаях, ловишь себя на желании со всей возможной щедростью поделиться с другими найденным тобой богатством, для чего, в конечном счете, надо либо процитировать всю книгу от доски до доски, либо без промедления отослать к ней читателя.


Итак: священник Владимир Зелинский, «Взыскуя Лица Твоего«, книга свободных размышлений о присутствии Сущего в каждом дне, дыхании и образе мимотекущего бытия. Название — несколько переиначенная строка двадцать шестого псалма, в завершении которого читаем: «Верую видети благая Господня на земли живых». В русском переводе звучит чуть проще, но все же: «Верую, что увижу благость Господа на земле живых». Главная струна Псалтири — это струна веры, своей искренностью и глубиной вот уже три тысячелетия убеждающая человечество, что псалмопевец везде и всюду воистину ощущал присутствие Бога и созерцал Лик Господа — за исключением, может быть, дней овладевшей им страсти, падения и греха. «И как на рассвете утра, при восходе солнца на безоблачном небе, от сияния после дождя вырастает трава из земли: не так ли дом мой у Бога?» (2 Цар. 23: 4-5). Таковы были последние слова Давида, и разве не слышим мы в них и смирения, и радости, и упования? Разве не встает перед нами человек, в семь своих земных десятилетий вместивший целую эпоху и уходящий в вечность, в дом, который устроил ему Господь? Но то, что для него было естественно, как дыхание, что всегда ощущалось и мыслилось им, как нерасторжимое единство Творца и творения, что было неиссякаемым источником жизни — в нашем соблазненном бессчетными соблазнами сознании вызывает вопросы, способные поставить человека на грань помешательства.


Вот, к примеру, вопрос, возникающий в нас вместе с первыми попытками осознать себя в мире: зачем я здесь? Какой смысл заложен в моей жизни, почему я родился и почему должен умереть? В своих поисках веры Лев Николаевич Толстой как-то обронил исполненные тоски слова о неведомой пучине, из которой он вышел, и столь же неведомой пучине, которая его поглотит. Страшная мысль о случайности и, стало быть, бессмысленности существования, сжимающее душу ледяное отчаяние перед небытием однажды в арзамасской гостинице породили в нем ужас, какого ни до, ни после ночи на третье сентября 1869 года ему более не доводилось переживать. Четвертого сентября он писал Софье Андреевне: «Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал».[8]


Десять лет спустя в рассказе (неоконченном) «Записки сумасшедшего» Толстой сказал об этом с еще большей силой:«Куда я везу себя? От чего, куда я убегаю? — Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе.


… — Да что за глупость? — сказал я себе. — Чего я тоскую, чего боюсь?


— Меня,- неслышно отвечал голос смерти. — Я тут.


Мороз продрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она — вот она, а ее не должно быть. … Всё заслонял ужас за свою погибающую жизнь. … И тоска, и тоска — такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно» [9].


Он чувствует в себе жизнь, обреченную смерти, чувствует, как его душу что-то раздирает на части, чувствует «всё тот же ужас — красный, белый, квадратный»[10], и пытается молиться. Но нельзя обращаться к Богу, не имея хотя бы искры веры в сердце. Толстой (или герой рассказа — что, если судить по письму к С.А. Толстой, суть одно) крестится, кланяется в землю и в то же самое время сознает удручающую несовместимость своих поклонов и крестных знаменийс его представлением о себе как о просвещенном человеке. Ему неловко. Он опасается стороннего взгляда, который может застигнуть его за этим невежественным занятием. Надо ли говорить о бесплодности лишенной внутреннего содержания молитвы? О подделке, всегда отвратительной Небесам? О своего рода фальшивой ассигнации, которую человек пытается всучить Богу в обмен на Его заступничество и благоволение? И надо ли говорить, что в ту ночь Лев Николаевич (или его герой) так и не избавился от чувства ужаса перед открывшимся ему провалом.


Отец Владимир Зелинский как раз и начинает с камня преткновения, перед которым в ночь «арзамасского ужаса» потерянно замер создатель «Войны и мира» и будущий автор «Соединения и перевода четырех Евангелий». Во всеоружии своего диалектически изощренного мышления и незаурядных познаний, с глубокой верой и бесконечной надеждой он зовет нас к размышлениям о том едином на потребу, к чему так или иначе, трудами всей жизни или озарением ее последних дней приходит едва ли не всякий человек. Но чтò начинает пробуждаться в душе, брезжить в сознании, томить сердце? Из какого далека доносится едва различимый, но тревожащий полусонную совесть зов? От чего или от кого, как некогда согрешивший Адам, он пытается скрыться? Некая поначалу тень, предвестие, понимание, что помимо тебя, вне тебя и в то же время в той твоей сокровенной глубине, куда многие из нас ни разу не спускаются долгими, долгими годами, живет и дышит нечто иное, чему ты обязан, может быть, лучшими мгновениями судьбы. «Все дела наши, как овеществленные мысли, не выступают ли знаками чего-то иного?» [11] .


Но что это — иное? Общество ли, стремящееся поглотить человека, как кит — Иону, отштамповать его, будто деталь на конвейере часового завода, накрепко привязать к ценностям мира сего, убедив, что ничего нет важнее и выше? Гляди — день и ночь твердит оно — вон какой дворец воздвиг себе г-н М., и царям не снилось; а яхта г-на А., того самого, с рыжеватой щетинкой на лице, ведь это линкор, это «Титаник», а не яхта!; а длинноногие красотки, превращающие в праздник будни г-на П.? Вот ради чего стоит жить! Бедный человек. Кто ему скажет, что и у нищего Лазаря, и у богача последнее земное прибежище совершенно одинаково; что «Титаник» раскололся и пошел ко дну; а среди нанятых красавиц вряд ли можно отыскать хотя бы одну, обещающую стать любящей и до гробовой доски верной подругой. «Скулеж нищей души… стоит за всякой человеческой амбицией, будь она грандиозной или совершенно ничтожной…» [12], — замечает о. Владимир.


Что ж, иное — это социум во всем своем подавляющем многообразии? Ему, стало быть, дано, как Молоху, без остатка сожрать человека? О, если так, как уныла, горька и бесплодна была бы в таком случае наша жизнь! И все мы будто многотонным катком были бы прочно закатаны в асфальтобетон — и разве только один какой-нибудь единственный, чудом пробивший вполне толстовский репей свидетельствовал бы перед небом — но не о нашей стойкости, а о нашем бесславном поражении.


Но, может быть, размышляет автор, иное — это «кладбище вытесненных желаний» [13], подполье сознания, мрак которого определяет нашу жизнь «от пеленки зловонной до смердящего савана»? [14] Подобное объяснение в духе доктора Фрейда вряд ли может успокоить неясную тревогу нашего сердца. Вот и о. Владимир, говоря об уровнях бессознательного, которые в человеческих глубинах обнаруживает психоанализ, отмечает его, в конечном счете, бессилие открыть нам наше истинное я. Это не значит, что оно всего лишь форма без содержания или настолько безобразно, что его не следует выпускать из подземелий личности. Я существует — но в подлинной своей сути оно лишь отчасти наше, оно преимущественно «Христово, освещенное Солнцем правды«. [15] Человек, вспоминает Паскаля о. Владимир, бесконечно превосходит человека. Иначе говоря, в нас заложено нечто, побуждающее хотя бы изредка поднять голову к Небу и усомниться в том, что между нами и остающейся после нас горстки праха можно поставить метафизический знак равенства. Опыт таких размышлений есть, скорее всего, у каждого. Другое дело, что переживается он у всех по-разному: у одних исчезает без следа, у других оставляет отметину в сердце, которая по поводу или совершенно без повода в оное время начинает болеть и требовать исцеления; а третьих напрямую приводит к вере. Когда-нибудь, я надеюсь, о. Владимир расскажет о своем пути к Христу, о том, как он шел к Богу, или о том, как Бог призвал его. Он, правда, чуть приоткрывает для нас тайну своего обращения, но делает это крайне сдержанно и говорит о случившейся с ним перемене крайне скупо, как бы еще не решившись подобно любимому им Блаженному Августину написать нечто вроде исповеди. Имя Божие, говорит он, отпускает измученных на свободу — «как отпустило и меня уже под 30 лет, вернуло к тому, что есть в человеке, поставив однажды лицом к лицу с непостижимой Реальностью«. [16] Во всяком случае, эта встреча состоялась, что лишний раз доказывает условность обстоятельств времени и места, на которые можно было бы сослаться, оправдывая окамененность своего сердца. В шестидесятые-семидесятые годы прошлого столетия многие молодые люди, выросшие вне церковной традиции, впотьмах, на ощупь, на каждом шагу испытывая сопротивление окружающей среды, находили все-таки тесные врата и — кто медленнее, кто быстрее — шли дальше, к свету Истины и Жизни. «От юности мнози борют мя страсти…» — сих борений с постыдными поражениями, — свидетельствует автор, — было сколько угодно. Но чтобы какая-то добрая няня хоть раз провела меня мимо храма, указав на него взглядом, чтобы кто-то из живущих рядом хотя бы помянул имя Божие с ощущением не пустого звука, но непостижимого присутствия…» [17]. Можно было бы в некотором смысле назвать это поколение потерянным, если бы, по глубокому замечанию о. Владимира, «Бог не подумал о нас в вечности раньше, чем мы вспомнили о Нем во времени«. [18]


II


Само присутствие о. Владимира в нашей жизни, его фундаментальная образованность, его перо — по гоголевскому определению, с тонким расщепом, его умение с одинаковым блеском излагать свои мысли как на родном русском, так и на итальянском и на французском, его просвещенный европеизм, наконец, очень многих, и меня в том числе, бесконечно радует, у некоторых же вызывает какие-то совершенно дикие приступы, нечто вроде почечных колик, от которых эти несчастные готовы лезть на стенку. Вот, к примеру, господин по фамилии Друзь, такой, знаете ли, член дружины хоругвеносцев, что дай ему волю, он сей же миг объявил бы православный газават растленному Западу [19]. Вся гадость к нам оттуда. Старая песня, а он все тянет и тянет эту всем опостылевшую «Маруся отравилась», время от времени с усилием вскидывая голову и грозя кулаком невидимым, но злобным отравителям. Этот господин занимается одной из древнейших профессий — он политолог. Соответственно с этим, надо полагать, сложилось его мировоззрение. Юстиция? Ювенальная?! Да в сравнении с ней «Гитлер отдыхает!» [20] Шмеман? Протоиерей? Да он обожатель Соединенных Штатов, враг исконного православия и ненавистник России! Так и сказано: испытывает «ксенофобию…особенно к России». [21] Дневники о. Александра с их горькой правдой о современном православии [22] открывают нам человека такой высокой культуры, такого обостренного восприятия красоты, такого — до последних глубин — христоцентричного, что последнюю страницу тома переворачиваешь с чувством щемящей любви, благодарности и восхищения. И думаешь: Боже, как Ты неисчерпаемо щедр в явлениях человеческого дарования! Но когда вслед за тем попадаются на глаза писания Друзя, то думаешь уже о другом: Боже, зачем в этом мире так много пошлости, бездарности и скуки?


И как, скажите на милость, такому господину спустить о. Владимиру Зелинскому его таланты? Его глубокое исповедание Христа? Его мудрое понимание человеческих промахов, ошибок и заблуждений? У публики подобного сорта есть правило: чем ярче личность — тем больше на нее должно быть вылито грязи. И Друзь трудится, не покладая рук. В первых строках называя о. Владимира «филологом З.» (якобы из уважения к принятому им священническому сану), он всем и каждому, кто мало-мальски следит за религиозной жизнью, дает далее яснее ясного понять, кто этот филолог-священник и с чем его надлежит поедать. Ну, да, был филолог, выучил языки, начитался — но «желательно было бы еще и уметь думать…» [23]. Это Друзь — Зелинскому! Что происходит на белом свете? Не Шариков ли взялся поучать профессора Преображенского?


Да, уехал в Италию преподавать в университете. Но как? «…Продал большую квартиру за бесценок, распродал собранную предками библиотеку, оставив себе только… Фрейда…»[24]. Какова осведомленность! «Филолог З.» в Москве, Друзь — в Киеве, а будто бы свечку держал. Или читал бумажки, подшитые в какой-нибудь папке унылого серого цвета с надписью на обложке: «Дело N…». Г-н Друзь не только ревнитель отеческой веры, не только политолог, но еще и риэлтор. Ибо он точно знает, что «сейчас бывшая квартира «интеллектуала» стоит как приличное поместье в Италии». [25] Ага. Где-нибудь, должно быть, на берегах озера Гарда, в соседстве с виллой Марии Каллас. Прогадал, прогадал о. Владимир. И обрек себя на жизнь в «европейском захолустье», вместо того, чтобы благоденствовать «в одной из величайших столиц мира», где «зарплата приближается к итальянской». [26] Кто мне скажет: зачем?! Кто скажет, не бывает ли ему в иные минуты не по себе от выползших из-под его пера грубых, лживых слов? Не выступает ли порой на его лице краска стыда? Не обещает ли он себе хотя бы иногда бросить свое недостойное занятие и постараться говорить правду, одну правду и только правду?


Однако читаем: «Нет, если бы его выбор (отъезд о. Владимира в Италию, принятие им сана в Константинопольском патриархате — А.Н.) был продиктован благочестием, то его можно было бы только хвалить, но он явно хотел лишь получше пристроиться, а уж нелюбви к России и не скрывал» [27]. Все то же проклятое лекало. Ежели после процедуры какого-то изуверского им измерения окажется, что ты мыслишь не так, как они, не вступаешь в их дружину и тебя тошнит от их позлащенной фальши, то ты разом становишься подлецом, выжигой и русофобом. Таковы давным-давно установленные в стане дрýзей нравы. Переменятся ли они? Бог весть. Во всяком случае, подобные умонастроения свидетельствуют о вывихе (надеюсь — приобретенном) в восприятии мира, искаженной его картине, неправде бытия, что метафизически связано со злом как действующей в человеческой истории и жизни силой. Это — его, зла, частички разлетелись по белу свету и, будто осколки дьявольского зеркала — андерсеновскому Каю, угодили в глаза и сердце тому же бедному господину Друзю. И как ему (и другим дрýзям) после случившегося с ними несчастья воспринимать прекрасные, тонкие тексты о. Владимира Зелинского?


III


Вся явная и сокровенная книги проникнута острейшим чувством богоприсутствия. Мы можем пройти мимо Бога — однако Он призовет нас или, по любимому слову о. Владимира, окликнет; в своей духовной лености мы не прикладываем усилий узнать Бога — зато Он знает о нас всё, вплоть до наших маленьких тайн; мы восклицаем в отчаянии — где Ты?, а Он предстает перед нами повсюду, «ибо сам вопрос уже несет под сердцем это «Ты». [28] И дальше: «Слово стало плотию, однажды и навсегда, во плоти Иисуса из Назарета, но — множество раз в красоте, теле, голосе, форме Им сотворенных вещей». [29] «Тот, кто не любит деревьев, не любит Христа», — вспоминает о. Владимир греческого святого начала нынешнего века Нектария Эгинского. Прибавим — со своей стороны — слова из апокрифического Евангелия от Фомы: «Иисус сказал: Я — свет, который на всех. Я — все: все вышло из Меня и все вернулось ко Мне. Разруби дерево, Я — там; подними камень, и ты найдешь Меня там».[30] Разве не так? И не называл ли святой Франциск Ассизский солнце своим «братом»? И поэт величайшего мистического дарования, Михаил Юрьевич Лермонтов, не завещал ли нам свое потрясающее по ощущению богоприсутстия стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива»? «И в небесах я вижу Бога«, — заключает он, а поначалу, как струны волшебной арфы, перебирает открывшиеся его просветленному взору явления природы: и ниву, и лес, и ландыш серебристый, и студеный ключ… Бог всюду и во всем — но Он «ждет от меня, чтобы я разглядел написанное Им, чтобы по Его письменам провел линии своих путей». [31] Познание Бога — личный труд каждого из нас, труд сердца, сознания, труд обращенного в себя взгляда, необходимость нравственных усилий, дабы «разгадать правду своего бытия» [32].


По счастью, в этой наиглавнейшей для нашей жизни работе мы не одиноки.Ко многим из нас в юности, в молодые или уже довольно зрелые годы приходит — иногда даже совсем непрошенный — наставник и поводырь и увлекает за собой в прежде лишь предощущаемую область духовного поиска. У кого как — кто идет вслед человеку (недаром умнейший В.В.Розанов заметил, что мы доходим до Бога через человека), кто вслед книге, а кто неведомо за кем или чем, но с чувством, что доселе привычная жизнь стала ему тесна и неудобоносима. Нам есть, на кого опереться, — и в христианский традиции, и в мировой культуре.


Традиция и культура — два краеугольных камня, два столпа, на которые поставлена книга о. Владимира.


Немного найдется текстов, где бы с такой выпестованной неустанными штудиями непринужденностью и естественностью сочетались прозрения отцов Церкви и поэтические перлы разных времен и народов. Литература, поэзия в ее высочайших проявлениях имеет для о. Владимира значение не только и не столько эстетическое, сколько, если позволительно так выразиться, свидетельское. Поэт — свидетель; поэзия — его неопровержимое доказательство. Еще: истинное дарование — это провод прямой связи, дающий нам возможность общения с Небом. «В каждом древе распятый Господь, В каждом колосе тело Христово, И молитвы пречистое слово Исцеляет болящую плоть» [33], — приводит (к сожалению, не полностью и не вполне точно) о. Владимир Анну Ахматову, замечая чуть дальше, что творчество вовсе не обязательно должно быть исповеданием веры. Есть (к слову) одна поэтесса, которая много лет неутомимо пишет о Боге, Христе, вере, но от сонма ее стихотворений — в том числе, надо сказать, и достаточно удачных — в конечном счете, возникает ощущение десяти ложек сахара в одну чашку чая. О Марине Ивановне Цветаевой не скажешь, что она была практикующей христианкой. И собственно религиозная тема не часто появляется в ее поэзии. А Бог — везде. Ибо существует некая грань, за которой даже самые правильные с христианской точки зрения слова будут напоминать почивших на окне бабочек, некогда вызывавших восхищение своей расцветкой и легкостью. Все слова будто бы сказаны — но душа, онемев, молчит им в ответ. «Изведи из темницы душу мою! — восклицает псалом (141, 8),и вот искусство словно приходит для того, чтобы стать для нас освободителем и поводырем«.[34]


Куда оно ведет нас? Отец Владимир отвечает примерно так: слово истинной поэзии ведет нас к тому Слову, через Которое все начало быть. Отец Павел Флоренский недаром в качестве корня выделяет в «культуре»- «культ». Все — оттуда, из опаляющей высоты простертого над нами Неба. У о. Владимира, правда, есть известные оговорки по поводу творчества, в своем цветущем росте испытывающем соблазн замкнуться исключительно на себе. Художник, утверждает он, сознательно или нет «часто хочет покорить мир своему видению, упиваясь самым неодолимым и разрушительным из наркотиков — самим собой«. [35] Не знаю, как насчет самого сильного наркотика, но зато, мне кажется, догадываюсь, что даже вопль художника, посетившего сей мир в его минуты роковые, ставшего современником крушения идеалов гуманизма или страны, которую он почитал возлюбленным Отечеством, — даже этот отчаянный вопль лишившегося надежды человека без всякой его задней мысли становится слышен миру: по крайней мере, той части этого мира, которая еще не утратила слух, зрение и способность к состраданию. И в какой-то, пусть даже краткий миг, мир смотрит на себя глазами художника и верит, что, действительно, мириады погибли «за сдохшую старую суку, стухшую цивилизацию» [36] (Эзра Паунд), что юноши, посланные в окопы Великой Отечественной, были прокляты и убиты (Виктор Астафьев) и что «Здесь мир стоял, простой и целый, но с той поры, как ездит тот, в душе и мире есть пробелы, как бы от пролитых кислот» [37] (Владислав Ходасевич).


Скорее всего, я понимаю, что побуждает о. Владимира к известному максимализму в суждениях о художественном творчестве и даже к несвойственной его мышлению дихотомии. Да, творение есть Евхаристия, призывает он в союзники себе митрополита Иоанна Зизиуласа; да, искусству дарована цель, определенная молодым поэтом по имени Кароль Войтыла как колодец самарянки; да, искусство тогда лишь выполняет свое предназначение, когда «возвращается в стихию культа» [38]. Все это, безусловно, так. И поэзия в ее лучших образцах действительно передает то, «что стоит за словами и не выговаривается ими до конца» [39]. Однако же, не могу не заметить, что в духовных стихах Сергея Аверинцева, на которые в подтверждение своей мысли указывает о. Владимир, сквозит некий холодок, отрешенность от мира, окончательный и бесповоротный с ним расчет. Мир грязен — мы чисты. И верно: они незапятнанны, как тело русалки, но подобно ему лишены человеческого тепла. Как ни крути, с какого бока ни подступай к поэзии, она все-таки не умозрение и тем более — не богословие, а крик любви, боли, ненависти, отчаяния, крик, вырывающийся из глубины сердца и неведомо как обретающий высший смысл. «По мне, в стихах все быть должно некстати, не так, как у людей. Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» [40] Оборвем цитату. Отец Владимир, вне всякого сомнения, знает, помнит и любит эти строки. Но ему, священнику, хотелось бы поместить в церковный алтарь весь мир и вместе с ним — поэзию и поэтов. Он призывает их сослужить вместе с ним; он видит их в облачении с трикирием и дикирием в руках; он вдыхает ладан, курящийся из возженного ими кадила. Между тем, вообразить у престола Франсуа Вийона, Павла Васильева, Марину Цветаеву, Александра Блока, Марселя Пруста, Николая Рубцова, Сергея Есенина, Уолта Уитмена (кто желает — может продолжить) столь же трудно, как представить литературу без них. И нечего даже пытаться пусть самым тонким и острым скальпелем отделить их творчество от их судьбы — судьбы грешников, переплавивших свой грех, свою страсть, свою боль в строки из беспримесного золота. [41]. Все они так или иначе были в плену у самих себя — или творчества — что в подобных случаях суть одно.


Но как «Вызов Богу и нерассуждающее Его принятие связаны какой-то… неведомой правдой» [42], так и некоторая наша с о. Владимиром разномыслица имеет, по сути, согласный взгляд на искусство, которое само по себе есть своего рода лествица Иакова, ступень за ступенью поднимающая человека к Небу. И сама его книга представляет собой примечательное явление высокой культуры, сочетающее глубину мысли и поэтичность слова. Всем своим строем, системой доказательств, искренностью переживания, отсылками к опыту святых отцов и трудам замечательных философов и богословов она увлекает нас за собой — в неустанный поиск истины. Друзья и братья, как бы слышим мы негромкий, но внятный голос автора, не уставайте, не опускайте рук — ищите то единое на потребу, что даст вам силы пройти эту жизнь и обрести вечность. Ибо «…живем ли — для Господа живем; умираем ли — для Господа умираем» (Рим. 14:8).


Много, чрезвычайно много сумел о. Владимир увидеть, почувствовать, угадать в настроениях современного человека, будто бы верующего, но клонящегося то в одну, то в другую сторону под дуновениями налетающих отовсюду ветров. Он еще не утвердился, как должно, на камне веры и не вполне может устоять в горячем потоке бытия, но уже терзается сомнениями. Где Бог — и где я?! И вечный, мучительный, способный свести с ума вопрос: если Бог есть, почему я страдаю? Не будучи специально посвящена теодицее, вся книга от первой до последней строки представляет собой несмолкаемое слава Богу за все! Но все-таки есть и ответ пастыря на вопрошание взволнованного сердца — ответ в духе примирившегося с Богом Иова. Когда творится зло, когда тысячами гибнут неповинные люди, пишет о. Владимир, к небу летит вопрос, «эхо которого отдается по всей истории: «Бог, где Ты?» …Но разве неопровержимая «виновность» Твоя не есть ли еще более неопровержимое доказательство Твоего бытия? …Потому что Ты дал мне глаза, которые не могу примириться с бессмыслицей и гибелью. Ты еси — и не мне входить в суд с Твоими судами«. [43]


И какие спутники идут рука об руку с ним! Каким трепетом отзываются в сердце услышанные и переданные священником Зелинским их слова! Какие глубины открываются перед нами, и в какую поднимаемся мы высь! Право, иногда кажется, что усилиями о. Владимира на поверхности нашей жизни оказалась целая Атлантида, во всей своей красоте и мудрости представшая перед изумленными гражданами XXI века. Блаженный Августин, св. Иоанн Лествичник, св. Григорий Богослов, св. Игнатий Антиохийский, преп. Серафим Саровский — все они, как собрату по вере, помогают автору книги утвердить нас в мысли, что сотворенный по образу непременно должен увидеть этот  Образ: в себе, в окружающих людях, в облаках, деревьях, в самой крошечной былинке… «…тот, кто познает тайну креста и гроба, познает также существенный смысл всех вещей». [44]Это — преп. Максим Исповедник, еще один спутник, из тех, кого мы называем вечными, и чьи творения, несмотря на разделяющие нас века, при вдумчивом прочтении оказываются удивительно современными.


IV


В книге о. Владимира словно бы горит ровное незатухающее пламя, в свете которого ответы на самые будто бы простые вопросы приобретают ранее не прочувствованную нами глубину.


Что значит — верую? Так спрашивает себя о. Владимир — и так, скорее всего, хотя бы раз в жизни должен спросить себя всякий, кто полагает, что он — христианин. Примерно по этому поводу незабвенный о. Сергий Желудков написал замечательную книгу «Почему и я — христианин». Завершая ее, он говорит: «Посмотри на себя. Ведь и в твоей личной истории так унижается, так «не удается» христианство. Но это говорит совсем не о ложности христианства, а о его высоте и личном твоем недостоинстве…» [45]. Пастырь мудрый, он далее замечает, что наше неведение, иными словами, отсутствие положительного знания о бытии Божием есть условие нашей свободы, нашего свободного выбора. «Мне думается, говоря: «Верую», я всегда по-своему выбираю«. [46] Но когда человек выбирает, зная, — это одно; когда же он выбирает, веря, — это уже совсем иное.


Но вот стрелка сердечного компаса, поколебавшись, твердо встала напротив слова «Бог». Выбор сделан. Что влечет он за собой? Отец Владимир Зелинский, прежде всего, отмечает радость, ибо «верую значит радуюсь«. [47] С подкупающей психологической точностью прослеживает он вслед за тем душевное состояние человека, выбравшего жизнь с Богом. Да, я получил огромный, поистине неизмеримый дар. А чем ответил? «Когда думаю, почему, собственно, называюсь верующим, застаю себя не столько за верой, сколько за неверностью ей«.[48] Вот почему «верую — всегда отчасти стыжусь«. [49] Как пишет где-то Блаженный Августин, началом его христианства было постоянное недовольство собой. В окружающей же нас действительности все устроилось как-то наоборот: чем бесстыдней вопит какой-нибудь Кирилл Фролов, чем гибче вьется ужом протодьякон Кураев, чем крепче хватает за глотку инаковерующих г-н Дворкин, тем, стало быть, тверже стоят они на камне православной веры. Чем больше нетерпимости — тем качественней твое исповедание христианства. И речь тут — увы — не о чувстве стыда (первой, кстати говоря, по Владимиру Соловьеву, составляющей начала веры, где далее им названы жалость и благоговение), а о чувстве избыточной самодостаточности, убежденности в непорочности своих слов и поступков, в нежелании (к примеру) признать глубокую греховность для священнослужителя тесной связи с тайной полицией. Никакого покаяния. Напротив: сегодня это предмет гордости.


Этой нашей незарубцевавшейся язвы о. Владимир не касается — его книга о другом. Однако ее вдумчивое чтение поневоле заставляет оглянуться окрест, бросить взгляд на минувшее и поразмыслить, отчего в нашем мире Благая Весть существует как бы отдельно от исторического христианства. Добросовестнейший историк М. Шкаровский пишет о стремлении православных епископов в Германии и на оккупированных территориях заполучить место под гитлеровским факелом [50]; беспристрастное исследование профессора С. Фирсова [51] в конце концов наводит на удручающую мысль о тупике, в котором оказалась Церковь с ее клиром и Священным Синодом на рубеже XIX-го и XX-го веков, перед Поместным Собором 1918 года; о том же свидетельствует протопресвитер русской армии и флота Г. Шавельский. [52]. Говорить ли о Советской власти, навострившей топор для несломившихся церковников? О приготовленном ею с использованием старых имперских рецептов яде крайнего сервилизма? Яд отравил, перебродил и уже в наши дни плеснул наружу «православным сталинизмом». Пятнадцать лет назад Сергей Сергеевич Аверинцев писал со свойственной ему глубиной: «Нынче время гонений миновало, и нам грозит скорее противоположная опасность некоей неумелой пародии на православный истэблишмент в позднецаристском вкусе, — но как раз неловкость, несообразность этой пародии напоминает нам об истине, которая слишком дорого оплачена муками верных, чтобы о ней позабыть». [53]


Но если — сказано где-то — при всех недостоинствах и даже пороках духовенства христианская вера не умирает, а живет, значит, вера эта истинная. И каждой страницей своей книги ее исповедует священник Владимир Зелинский.


Мы не отыщем в его труде парадокса вроде приписываемого Тертуллиану знаменитого: credo, quia absurdum. Зелинский верит, ибо глубоко чувствует и напряженно размышляет. Его христианство не «Ферапонтово — терракотово, застывшее в бывшем» [54], а Зосимово — исполненное дыхания жизни, любви и милосердия. Он знает, как тяжко и неуютно быть в неверии; он слишком хорошо знаком с этим почти трагическим разломом души, разладом между тем, кто мы есть, и тем, кем мы должны были бы стать; он пережил то возвращение к самому себе, к тому изначальному, что в каждом человеке заложено от рождения, но что так часто покрывается илом быта, повседневной суеты и ложных ценностей. И в зрелой полноте своего пастырского, богословского, литературного и человеческого опыта он говорит, что предваряющий наше появление на свет замысел Бога в некую пору обретает плоть, лицо, голос. «…эта вызванная из небытия, сотканная любовью мысль Божия остается пока лишь первоначальным замыслом о человеке. Потом она вступит во время, войдет в нужные клетки, соединит родительские тела, обрастет земной, знакомой нам личностью с ее жизненным путем, характером, психологией, национальным типом. И незаметно уйдет в тень, как бы прячась от человеческой скверны. Но именно это сотворенное начало человека составляет его подлинную природу. Она принадлежит эсхатологическому прошлому(выделено автором — А.Н.), но должна быть возвращена настоящему, восстановлена в нем». [55]


Я не случайно приберег под занавес этот отрывочек, один из особо любимых мною в книге о. Владимира. Мне кажется, вся она, будто в капле воды, отразилась здесь — с неожиданными поворотами мысли, вспышками яркого света, отточенным словом. Эсхатологическое прошлое, иначе говоря — необозримое будущее, бывшее бесконечно-минувшим, зерно, брошенное в бытие любящей Рукой, напутствие в земную жизнь, возвращение и пробуждение — все это даже помимо нашей воли побуждает нас к некоему новому и ответственному размышлению. Жизнь становится трудом сначала понимания, а затем осуществления замысла; рождение может быть приближением к Богу, а может стать началом удаления от Него — точно так же, как разными путями смерть может повести человека в иную жизнь.


Прочитав, нехотя ставлю на полку; потом снова беру в руки и снова читаю. «Судьба человека: искать Царства в глубине, в сердце и создавать миражи или муляжи его в истории» [56].


Не слышен ли в этих словах отзвук глубокой печали Екклезиаста?


Портал-Кредо


____________________________


[1] — Н.В. Гоголь. Из письма к А.О.Смирновой от 20 апреля (н. стиля) 1847 г. Полное энциклопедическое собрание сочинений Н. В. Гоголя. Серия «Электронная библиотека».


[2] — О. Э. Мандельштам. Собрание сочинений в четырех томах. Том первый. Стр. 162. М. 1991.


[3] — Джеймс Джойс. «Уллис». М. 1993. стр.450.


[4] — Священник Павел Флоренский. «Культ, религия и культура». Цит. по «Богословские труды», N17, стр. 107.М. 1977.


[5] — О. Владимир Зелинский. «Взыскуя лица Твоего», стр. 36.Киев, «Дух i лiтера», 2007, 404 с. 1000 экз. ISBN: 978-966-378-054-2


[6] — Там же. Стр. 81.


[7] — Там же. Стр. 215.


[8] — Цит. по Н.Н. Гусев «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии». М. 1957, стр. 681.


[9] -Там же. Стр. 682-683.


[10] — Там же. Стр. 683.


[11] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 26.


[12] — Там же. Стр.99.


[13] — Там же. Стр. 26.


[14] — Роберт Пен Уоррен. «Вся королевская рать». М. 1968, стр.193.


[15] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 247.


[16] — Там же. Стр. 359.


[17] — ам же. Стр. 211.


[18] — Там же. Стр. 213.


[19] — Запад духовно одинок. Самодостаточен. Строит «рай» без Бога. Западная Европа утратила смысл жизни и идентитет (во! — А.Н.). Его интеллектуалы глупы. Запад слушает себя, питая иллюзию, что слушает Россию.
Это не г-н Друзь. Это большой церковный чиновник, протоиерей, да еще митрофорный, Всеволод Чаплин, один из нынешних рупоров Московской Патриархии. Все вышеприведенные размышлизмы я извлек из его книжки «Лоскутки» (М. 2007, стр. 149-159). Митрофорный протоиерей — какой враг его надоумил? — взял и тиснул тиражом в 10 000 собрание своих банальностей, от которых чудовищно сводит скулы. В его рассуждениях несомненно одно: возрождение православия в России состоялось, чему главный признак — полная политическая и финансовая свобода его высокопреподобия и иже с ним разъезжать по белу свету и пугать иноземных и инославных зияющими глубинами их религиозных заблуждений.


[20] — www.rusk.ru Православное информационное агентство «Русская линия». Выпуск от 19. 01. 2009..


[21] — Там же. Выпуск от 07. 10. 2008.


[22] — Например: «…эмпирическое Православие насквозь проникнуто идолопоклонством, причем главный идол — оно само… Идолопоклонством, а также страхом, триумфализмом, нарциссизмом… я не говорил бы всего этого, если бы не был убежден, и чем дальше, тем, так сказать, «очевиднее», что в Православии — вся Истина, все ответы, действительно — спасение. Именно поэтому мне претит в его «эмпирии» элемент какого-то кокетства, самодовольной удовлетворенности самих православных -«византинизмом», «древностью», всевозможными стилями, афонами и т.д.». Прот. Александр Шмеман. «Дневники 1973 — 1983» М. 2005, стр. 334.


[23] — «Русская линия». Выпуск от 07.10.2008.


[24] — Там же.


[25] — Там же.


[26] -Там же. И надо же человеку врать с такой самоуверенностью. Россия, пишет он, при благословенном режиме Путина по уровню жизни «сделала колоссальный рывок вверх». Если, положим, судить по наручным часам министра образования — тут г-н Друзь прав. А если по средней зарплате учителя в российской провинции, которому лет пятнадцать надо не есть, не пить, а только копить на такие часики, — тут г-н Друзь плюхнулся в большую, грязную и вонючую лужу.


[27] — Там же.


[28] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 169.


[29] — Там же. Стр. 181.


[30] — «Апокрифы древних христиан». М., 1989, стр.259.


[31] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 216.


[32] — Там же.


[33] — Анна Ахматова. Сочинения в двух томах. Том первый. М. 1990, стр. 238.


[34] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 141.


[35] — Там же. Стр. 145.


[36] — Цит. по И. Гарин, «Век Джойса». М. 2002, стр. 377.


[37] — Владислав Ходасевич. Собрание сочинений в четырех томах. Том первый. М. 1996, 
стр. 226.


[38] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 142.


[39] — Там же. Стр. 318.


[40] — Анна Ахматова. Там же. Стр. 277.


[41] — В 26-ой Суре Корана «Поэты» (221-225) шайтаны представлены вдохновителямипоэтов. (Коран. Перевод М.-Н.О. Османова. М.1999, стр. 389). Напомню, кроме того, Нобелевского лауреата по литературе Андре Жида: «Нет произведения искусства без сотрудничества дьявола».


[42] — «Взыскуя Лица Твоего», стр. 169.


[43] — Там же.


[44] — Там же. Стр. 203.


[45] — Священник Сергий Желудков. «Почему и я — христианин». СПб. 1996. Стр. 257-258.


[46] — «Взыскуя Лица Твоего». Стр. 268.


[47] — Там же. Стр. 271.


[48] — Там же. Стр. 272.


[49] — Там же. Стр. 271.


[50] — М. Шкаровский, «Крест и свастика». М. 2007.


[51] -С. Фирсов, «Русская Церковь накануне перемен». М. 2002.


[52] — Протопресвитер Георгий Шавельский. «Воспоминания». 2 тт. М. 1996.


[53] — Цит. по «Нравственные ценности в эпоху перемен». М. 1994, стр.87.


[54] — Священник Глеб Якунин. «Хвалебный примитив юродивый в честь Бога,
мирозданья, Родины». http://www.gumer/info


[55] — «Взыскуя Лица Твоего». Стр. 213.


[56] — Там же. Стр. 380.

Дата публикации: 24.12.2009